«Бежать! Бежать сегодня же. Сейчас».
Расстрел, предсказанный до часа щуплым ясновидцем, перетряс неуравновешенную психику, больную душу, опаскуденные мысли. «Возможно, удастся откупиться от смерти скопленным золотишком? Семь зубов, выбитых на допросах. Кольцо золотое. Деньжата припасены… Нашла тогда дурь, накатилось на ум затмение — рубанул пальцы старовера… выходит — жизнь свою топориком порешил. Падла! Судьба давно шиворот-навыворот… сам пинка ей поддал…».
Закандаленных беглецов-кулаков надзиратель Ганька презирал.
— Дядя в колхозе искрутился от забот-работ — шушера на нарах отлёживается.
— Кто просил кулачить нас, с хозяйства ссаживать?! — пробасил рыжебородый мужик с Алтая.
— Поговори мне, кандальник!
Цепи на тяжелых «веригах» были соединены ржавыми болтами и гайками. Железил беглецов Ганька: даже под ключом гайки прокручивались туго, с визгом.
Утром надзиратель получил приказ: раскандалить кулаков.
— Ну, наконец-то, — обрадовался бывший тюремец, — а то пули по головам соскучились.
Топать в мастерскую за гаечным ключом лень. Кивнул Никодиму:
— Бугай! Иди подмогни!
«Не сболтни, дурак, чья кузнечная работа…»
Брезгливо притрагивался к самоковочным веригам мастер кузнечных дел. Подумал: легче разорвать цепи, чем справиться с болтами. Но когда обхватил грани гайки зажимом пальцев — она неохотно стронулась с резьбы, поползла вверх.
Нарники с разинутыми ртами наблюдали за вызволением беглецов из плена цепей.
Припомнил Ганька, как он мучился с болтами, в полную силу нажимая при закрутке на гаечный ключ.
«Надо подсказать дяде — пусть вызволяет из плена слона… чё делает шельмец — ржавчина из-под пальцев летит… Кузнец в деревне позарез нужен… Евграф замучился без него…»
Гордо глядя на отца, Тимур каждой черточкой лица выражал восхищение: «Не скоро волью в себя этакую силищу… успею ли влить?»
Наглый, с душком самогонным Ганька подковырнул плотника, думы порушил:
— Небось, на гармошке поиграть хотца, девок побаламутить?
Вместо ответа Тимур попросил:
— Передай привет нашим. Узнай, как и что.
Племянник Евграфа попытался плюнуть под ноги плотнику — слюна опять предательски повисла на устье губ.
«Мухомор! — на лице гармониста блеснула усмешка. — Даже отплеваться не можешь».
Раскандаленных уводили под общее молчание казарменного сборища…
Послышался набатный звон скорой смерти.
Невольников сгуртили в вонючих бараках, огородили рослыми заборами, околючили острозубой стальной проволокой. Глазастые сторожевые вышки завершали серую картину Ярзоны.
Вышкарю Натану не единожды навёртывалась ядовитая мыслишка о пулевом расчёте с никчемной опозоренной жизнью. Секунда… оборвётся тягомотная повседневщина… за мгновение бытие перетечёт в небытие. Разом захлебнётся свинцом судьба-неудачница. Перечеркнется куцая биография комсомольца, вовлечённого в союз юнцов, облапошенных НКВД. Какие зажигательные речи гремели на сходках. Какую заманчивую будущность сулили спецы красного террора… В песчаной глуби яра до срока прогорают жизни моих соплеменников. Неужели вышку нельзя заменить разными сроками заключения? Если Сталину хочется иметь много рабов, так пусть люди с полонённой свободой ишачат на стройках, приносят пользу стране. В мире нервозная обстановка. Развяжет Германия войну — надо ставить под ружьё солдат. В Ярзоне погибают воины, шахтёры, дровосеки, землепашцы, студенты, инженеры, агрономы… Неужели все они повязаны единой враждой против своего же народа?! Не верю. Не верю… Вот ты, Натан, учился в индустриальном техникуме на мастера по электрическим сетям. Строил заманчивые планы. Заманили по комсомольскому замёту в органы… Итог плачевный: жизнь перестала искрить, наполнять сердце энергией радости и молодости… Дослужил — сверлят мысли о самоубийстве… могут дырку просверлить…
Текут мысли журчащими ручейками, скатываются в душу. Водоём большой, но и его переполнила жгучая тревога за братскую общину.
Не верит чикист и вышкарь, околдованный лирикой синеокого рязанца, в явную ложь органов. Осуждает скорую свинцовую расправу над обезволенными жертвами.
Под хлёсткими ударами нагонного ветра вышка скрипит, подрагивает, испытывая корабельную качку. Куда ты плывёшь, Ярзона? В какую свободную страну, где нет объявленного кровавого террора?.. Жутковато стоять комсомольцу на дозоре в дощатой клетушке. Уплывают куда-то — и зона, и настил, и сам высоченный яр, успевший вместить в себя многие бесценные жизни. Защитники и кормильцы Руси уже никого не защитят, не накормят никого запашистым хлебушком… Не пройдутся по лугам и пашням, не кивнут ромашкам, травам и колосьям…
Северный ветер-разгонник крепчает, злится на зону бесправия, насилия и обречённости. Даже природа ветров восстаёт против озверелой расстрельщины.
Внезапно вышкаря качнуло. Ощутил: настил попытался выскользнуть из-под ног. Вздрогнул, после секундного замешательства обрёл устойчивость.
— Столбы проседают? Яр лопается?
Задал себе и вышке тихие безответные вопросы. Онемелые от мороза губы шевелились неохотно.
Неведомо кем подстроенное секундное землетрясение не испугало охранника. Наоборот — молниевая встряска на вышке влила в тело живительный грозовой разряд. Даже ощутилось шевеление пальцев в тесных подшитых валенках. Недавно испытывали онемение, теперь от разгонной крови ожили… Захотелось крепко обнять Праску. Мерцающая надежда на обладание набирала световую силу. Будешь моей, приобская дикарка, будешь… Стоял, корил себя за слабину тёмных мыслей. Захотелось жить, не помышлять о саморасправе над короткой судьбой. Разве виноват песок, намытый веками и суетливой Обью? Разве виноват я, песчинка такого вот яра… А может я — не песчинка — самосплавное бревно, занесённое неразборчивой водой на Колпашинский берег?..
В минуты, когда томила залётная жалость к себе, Воробьёв любил повторять родное, есенинское:
Цветы мне говорят — прощай,
Головками склоняясь ниже,
Что я навеки не увижу
Её лицо и отчий край…
«Заплакать? Пересохли слёзы в глубоких руслах…».
Под частые взвой леденящего ветра клонит в сон. Дорвёшься до кровати — подстерегает бессонница. Отведённый покой рушат видения. Вновь вырастает из темноты кулачище-возмездие. Грозит из охолоделой ямы всему миру не голодных и рабов — верхушке человечества, которая низвела большинство во имя наглого и бесстыдного меньшинства.
Кулачище жил обособленно. Когда хотел — вылетал на волю, парил над свидетелем расправы… грозил, посылал предупреждение: эта смерть с рук не сойдёт.
Не мог промахнуться Натан-Наган, не найти погибельную точку на черепе. Зачем заглядывал в зияющую глушь яра, светил фонариком?.. Воображение обрастало повседневной болью. На время водочные пары укутывали волнистым туманцем расстрельные картинки. Мозг впадал в состояние забытья и покоя. Винился перед светозарной памятью Есенина, называя себя идиотом, выродком. Угнетало безволье. Мерещились размытые очертания будущего. Не было посулов на укрепление характера, на осветление надежд.