Мимо длинного забора, грозного здания следственной тюрьмы НКВД проходили с опаской. Приглушали дыхание. Оглядывались по сторонам. Высокий заборище Ярзоны не мог скрыть серую крышу с красными шишаками труб. Они грозили небу, всякому прохожему.
Колпашинская Ярзона была одним из многих островов смерти, разбросанных по необозримостям сибирских лагерных широт. Не посчастливилось заиметь в стране условных Советов настоящих рыцарей-заступников. Случалось: крестьяне с обрезами, топорами, вилами громили притеснителей. В тридцатые-сороковые годы парализованный страхом люд, словно сам лез в пасть неодолимого дракона.
Вождь, впавший в тупую философию террора, как в маразм, руками и гневом особистов душил любые зачатки свободомыслия, сопротивления.
Сюда, на крутобережье, свозили обречённых.
Комсомолец Натан Воробьёв смотрел на ходячие живые трупы цепкими глазами палача. Священное время жизни для них теперь ничего не значило. Оно укорачивалось с каждым неспешным шагом, с каждой выхлебанной чашкой зонной баланды.
Редкая улыбка скользнёт по лицу смертника да тут же погаснет обреченным огоньком.
Значок меткого ворошиловского стрелка сиял на груди Натана путеводной звездой. Незавидная судьба уводила комсомольца в песчаные лабиринты. Давала сносное жалованье, форму, беспощадный револьвер.
Обское поселение Колпашино растянулось широкими мехами заигранной гармони. По численности населения, по избяной разбросанности рабочий посёлок считался крупным. Имел в основном бревенчатый строй, охранялся дыдластыми трубами котельных. Под северными небесами посёлок жил шатко-валко, ничей чужой век не заедал. Не обижался, когда какой-нибудь равнодушный поселенец, ковыряя в зубах рыбьей косточкой, цедил сквозь прокуренные усы: «Колпашино — ни к селу, ни к городу, но очень расширенное… забазлает бычина на одном конце, на другом не услышишь…»
Доверчивая Обь кормила, поила поселян. Веселила в ледогон. Наводила грустишку в нудное предзимье.
Раскатистая сероватая вода торопилась в заполярные дали. Текучей вечной стихии всегда удавалось переплюнуть через Обскую губу, встретить океан разгонной силой кержацкого напора. Постоянная свобода передвижения была для Оби главной выигрышной чертой уживчивого характера. Коренная природа вольной жизни никак не вязалась с искусственной природой существования береговых жителей.
Время царской воды давненько миновало. Потекли воды осовеченные, с накипью гражданских войн, крестьянских бунтов, со взмученными спецпереселенческими волнами. Широкий терпеливый тракт безропотно предоставлял путь пароходам, баржам, неводникам, обласкам. Белым и красным. Колчаковцам и спецотрядам, выгребающим последний хлеб по кабальной продразвёрстке.
При царизме в Нарымский край сплавлялись сотнями. При советизме вместительные широкодонные баржи потащили в низовье многие тысячи окулаченных, расказаченных, обвинённых по злобным оговорам бесправных невольников. Смолокуры, пасечники, скотники, печники, счетоводы, пимокаты в проклятые годы массового огульного очернительства вмиг сделались врагами своего же народа, участниками надуманных контрреволюционных заговоров, подпольщиками, хотя глубже своего подпола с картошкой, соленьями такой мнимый отступник от закона не опускался.
Всё запечатлевала не стираемая веками память воды. Плёсовое информационное пространство воды и в Северном Ледовитом океане, и в вольных гуртах облаков останется неизменно постоянным. Забудутся продажные историки, задобренные жирным куском покладистые академики, переврут в пользу лжи ушлые политиканы, а вода сохранит горькую явь.
Великие стихии не убиенны, не подвластны лихорадке вранья и наживы.
Добросердечная Обь медленно, но неуклонно подкапывалась к ненавистной Ярзоне.
По-соседски с древней рекой жили и пески древности. Освобожденные от бесконечного утомительного стояния они со вздохом облегчения летели в долгожданные объятья воды. Подъярная глубина быстро проглатывала лакомый ломоть берега. Течение легко подхватывало бессмертный песок, тащило к новым отмелям, выстилало по дну.
2
Подписку о неразглашении государственной тайны слабовольный двадцатисемилетний чикист Натан Воробьёв сделал не в торжественной обстановке. Вместительный кабинет коменданта неохотно впустил растерянного сибиряка. Красная, местами прожжённая скатерть на двухтумбовом столе, увесистое мраморное пресс-папье, портрет Сталина с хитроватым прищуром всевидца. Задёрнутая однотонным шёлком служебная карта расположения Ярзоны хранила на стене тайну, упрятанную под материей цвета нескончаемого пожара. Вошедший догадался: под шёлком не шёлковый путь обречённых, не расписание дня приговорённых зонников.
Оробелый чикист вчитывался в слова, имеющие бесцеремонный зловещий смысл. Хватило ума выделить из всего чёткого набора: ЕСЛИ, ТО…ТО было короткой расплатой за ЕСЛИ. Расшифровки текста не требовалось.
И в этом кабинете хозяина спецкомендатуры тащилось роковое время для страны и нации.
После неразбежной подписи внезапно прошиб пот Холодный лоб взмокрел. Натан почувствовал сбежку капель в одну крупную. Вовремя накрыв её ладонью, перехватил влагу страха, не позволив скатиться на твёрдый лист.
Комендант строго оценил замешательство побледневшего стрелка.
— Что-то непонятно?!
— Ввсё ппонятно…
— Вопросы есть?
— Никак нет…
— Ступай! Служи метко!.. Следующий!
Грузная бессонница продлевала время засыпания, вторгалась среди глубокой ночи. Прежде задумчивый стрелок не обращал внимания на муторный запах портянок, табачно-спиртовый перегар, выплеснутый из глоток храпящих одновзводников. Формула юности лёг — уснул действовала до подписания присяги безотказно, не нарушая здоровый закон природы.
Пробовал считать: цифирь бежала по ленте, напоминающей дорожку стадиона. Увлечётся — на сотни перейдёт, но бессонница всё равно торчит поплавком на глади подушки. Не клюнет сон, не утащит головушку в глубину ночи.
Время останавливалось. Его не существовало в границах суток. Часы вне закона. Секунды — отшельники. Пресное безвременье бессонницы изматывало, растворяло память в едком щёлоке бытия Ярзоны.
Спирт почти не давал облегчения. Хлебнёт дюжину глотков — глаза даже не подёрнутся влажной мутью. Заалеют щёки, очугунеют скулы, в кишках переполох от впущенного пала. Голова яснее неба майского… Вот поплыли невидимые облака, и еле слышные колокольца возвестили о приближающейся тройке… Вскоре кошева с расписными дугами растворится… вот зловещая ТРОЙКА взыграла набатными колоколами приговоров… Жутко становится в душе чикиста, приневоленного горластым комсомольским призывом. Выпитый спирт в кислоту превратится, опалит нутро разъедающей заразой.
Посмотрит утром в круглое карманное зеркальце, отведёт глаза цвета увядающих васильков. Проворчит тихо: «Мурло ты поганое… куда веслом загрёб?! Сраный стрелок ворошиловский!..»
Со стены таращится всё тот же усатый отец народов. «Эх, видать, не родной ты нам батя… чё вытворяешь с семейкой огромной… или много кормильцев на Руси святой развелось, что их надо пускать в расход тысячами…»