— Правильно. Когда господин Хельман попал в катастрофу и погиб, я, получив об этом телеграмму, немедленно вылетел в Ниццу, чтобы вернуться в Канны и позаботиться о фрау Хельман.
— Она все еще уверена, что это было убийство.
Но он уже не слушал меня, он сам говорил, причем очень быстро:
— После звонка Молитора мне стало совершенно ясно: господин Хельман не искал какие-то бумаги, а хотел их уничтожить.
— Но ведь вы говорите, такие бумаги существуют в нескольких экземплярах.
— Да, но он мог попытаться забрать их все себе, чтобы скрыть какую-то операцию. Вероятно, из этого ничего не вышло. Может быть, из-за этого и произошла трагедия.
— Следовательно, вы теперь уже не верите в то, что это было убийство или несчастный случай?
— Именно так, господин Лукас.
— А что вы теперь считаете причиной его гибели? Скажите же!
— Самоубийство, — твердо отчеканил Зееберг. — Самоубийство как выход из безвыходной ситуации.
9
В ветвях пели птицы, жужжали пчелы. Зееберг вдруг сказал:
— Я ни слова не сказал об этом фрау Хельман, учитывая ее состояние. А вам я расскажу всю правду о том, что я выяснил во Франкфурте — вместе с господином Гроссером, нашим главным прокуристом: он сейчас будет вести все дела, пока я не смогу окончательно вернуться во Франкфурт. Я работал с ним ночи напролет. И правда оказалась весьма непривлекательной. Тем не менее, я вам ее скажу. Господин Хельман и Джон Килвуд в мое отсутствие и перед снижением курса английского фунта покупали фунты и выдали кредиты в фунтах на общую сумму в пятьсот миллионов марок.
— Прекрасно, что вы об этом сообщаете, — сказал я. — Правда, налоговый инспектор Кеслер этот факт уже тоже установил.
— То есть — вы об этом знали?
Я кивнул.
— Вы знали, что Хельман по поручению Килвуда скупал фунты?
— Да.
— И знаете также о непостижимом, загадочном, безумном поступке Хельмана, который вместо того, чтобы немедленно перепродать фунты Федеральному банку, еще и раздавал огромные суммы в кредит, так что в результате банку был причинен ущерб в сорок миллионов марок?
— Об этом я тоже знаю, — сказал я и подумал, что Зееберг, вероятно, лишь потому так разоткровенничался передо мной, что понял: другого пути у него нет.
— Из-за этого банк, разумеется, не пошатнется, — сказал Зееберг. — Об этом я успел позаботиться. Дела идут своим чередом. Но вы можете понять, почему фунты остались у нас на руках? И почему мы раздавали фунтовые кредиты? На что рассчитывал господин Хельман?
— Этого я не знаю, — признался я. — Как и вы.
— О, — сказал он. — А вы, очевидно, полагаете, что я-то знаю. Но это не так! Я в самом деле не знаю. И никто не знает. И никто из посвященных в дела банка не может этого понять.
— «Посвященные» — это вы и главный прокурист Гроссер, а также господа Саргантана, Фабиани, Торвелл и Тенедос, не правда ли? Чтобы не затягивать наш разговор, господин Зееберг, я уж сразу скажу: мне известно, что все эти господа, а также и Килвуд, основали транснациональную компанию «Куд», этого монстра электроники, имея в качестве доверенного банка — банк Хельмана.
— И Джона Килвуда в качестве исполнительного директора компании «Куд», — добавил он.
— Что правда, то правда, — сказал я, продолжая разглядывать голову Януса. Сколько же веков этой каменной голове?
— Я ничего от вас не скрываю. Даже того, что такие финансовые операции, как скупка слабой валюты накануне падения ее курса, и раньше частенько поручалась нашей группе от имени Килвуда. С тем отличием, что раньше Хельман всегда тут же перепродавал эту валюту Федеральному банку.
— Скажите, господин Зееберг, вы находите такие операции честными?
— Они вполне законны. И только это имеет значение. Банкир не имеет права предпринимать ничего незаконного. Деньги обладают собственной моралью. Это говорю вам я. И знаю, что это звучит цинично. Однако я не циник. Но и не лицемер.
— В противоположность господину Хельману, — заметил я.
— Что вы хотите этим сказать? Ах, вот оно что! — Он прикусил язык. — Значит, вы осведомлены и о том докладе, который он сделал в отеле «Франкфуртер Хоф» в ту ночь, когда потом перерыл все в моем отделе. Вы ведь имеете в виду эту его речь об этике банкира и его ответственности перед обществом, так?
— Да, господин Зееберг.
Он умолк. Я ждал довольно долго, потом все же заговорил первым:
— Вы не хотите критиковать своего шефа.
— О мертвых или хорошее, или ничего.
— Но ведь иначе, чем лицемерием, не назовешь то, что он там вещал, совершая такого рода сделки, — возразил я. — Вы заявляете, что деньги обладают своей собственное моралью. А я полагаю, что люди, сделавшие общение с деньгами своей профессией, совершенно забывают, что от этих денег в конечном счете зависит судьба миллионов. Деньги становятся для них просто вещью. А вещь никакой морали не имеет. И благодаря этому они автоматически становятся аморальными в профессиональном смысле. Во всем остальном они часто бывают вполне добрыми или, наоборот, злыми людьми, как все нормальные люди. Более того, они иногда даже компенсируют сознательное или подсознательное ощущение собственной вины. На ум приходят имена Рокфеллера, Карнеги, вспоминаешь о музеях, больницах, школах, картинных галереях, которые они подарили обществу, о меценатстве и всеобщей потребности творить добро — естественно, лишь вне их профессиональной сферы.
— Спокойно выкладывайте все до конца, — сказал он. — Вполне возможно, что вы правы.
— Я уверен, что прав, — возразил я. — А как вы объясняете поведение Хельмана после его франкфуртской речи?
— Лишь некое смутное предположение.
— А именно?
— Вероятно, на него были нападки из-за его сделок с Килвудом, и он побоялся утратить свое доброе имя.
— Доброе имя! — воскликнул я. — Значит, заниматься такими делами, какие проворачивал ваш банк, считается не особенно приличным.
— Но это законно.
— Это вы уже говорили. Но это не то, чем можно гордиться?
— Да, не то.
— Неужто? Значит, все-таки моральные муки? Господин Зееберг, до сих пор все, что вы говорили, звучало вполне убедительно.
— Понимаю, теперь эта убедительность испарилась, — сказал он.
— А почему? Потому ли, что вы хотели выгородить своего покойного шефа?
Он пожал плечами.
— Но и в душе Килвуда должно было что-то перевернуться, иначе он не пустился бы здесь в такие саморазоблачения, не произносил бы речей, которые стоили ему жизни. Потому что кто-то хотел — вернее, должен был — пресечь дальнейшие обвинения. Кто бы это мог быть, на ваш взгляд?