Я надеялась, что хотя бы Марчелло поддержит Лилу. Но он стоял понурив голову и молчал, и я поняла, что его былые чувства к Лиле пропали, а в эту минуту исчезали их последние остатки; и то сказать, сколько можно пылать безответной страстью? Зато в дело вмешался его брат, грубовато приказавший своей невесте Джильоле: «Помолчи-ка!» Та возмутилась было, но он, глядя не на нее, а на портрет, рявкнул: «Я сказал, заткнись, Джил!» — и повернулся к Лиле:
— Мне жутко нравится, дорогуша. Твоего лица практически не видно, и я понимаю почему: чтобы переключить внимание на ножки и показать, как они прекрасны в этих туфлях. Превосходно. Ты, конечно, та еще стерва, но если уж ты что-то делаешь, то делаешь как надо.
Стало тихо.
Джильола ладонью утирала катившиеся по щекам слезы. Пинучча переводила взгляд с Рино на брата, безмолвно взывая к ним: скажите же что-нибудь, защитите меня от этой суки, не позволяйте ей меня топтать.
Но Стефано нерешительно пробормотал:
— Мне, пожалуй, тоже нравится.
— Это еще не все, — тут же заявила Лила.
— Чего тебе еще не хватает? — взвизгнула Пинучча.
— Надо добавить цвета.
— Цвета? — ошарашенно повторил Марчелло. — Но мы же открываемся буквально на днях.
— Если надо немножко подождать, мы подождем, — засмеялся Микеле. — Давай, красотка, делай как знаешь.
Стефано задел его хозяйский тон — так говорит человек, который не привык, чтобы с ним спорили.
— Но ей надо работать в новой лавке! — возразил он, желая подчеркнуть, что это все-таки его жена.
— Разберешься как-нибудь, — отмахнулся Микеле. — Тут дела поважнее.
26
Последние дни сентября мы с Лилой провели в магазине, не пуская внутрь никого, кроме рабочих. Это было восхитительное время игры, свободы и фантазии, напомнившее мне наше детство. Лила заразила меня своей увлеченностью. Мы накупили клея, красок, кисточек. С превеликой аккуратностью (Лила была очень требовательна) мы наклеивали на портрет полосы черной бумаги и обводили их красным или синим контуром. Лиле всегда нравилось экспериментировать с цветом и линиями, и у нее здорово получалось, но тогда она превзошла самое себя; я не могла бы даже сформулировать, что именно она творила, но была околдована ее азартом.
Сначала мне казалось, что Лила ухватилась за эту работу как за повод поставить эмоциональную точку в немаловажном периоде своей жизни, который начался для нее в тот день, когда она, девочка по имени Лина Черулло, нарисовала свою первую модель обуви. Еще и сегодня я склоняюсь к мысли, что воодушевление, владевшее нами в те дни, в значительной мере объяснялось этим возвращением в детство, возможностью снова почувствовать себя единым целым, отстраниться от всего остального мира и с головой погрузиться в чистое созидание. Антонио, Нино, Стефано, братья Солара, мои школьные неудачи, ее беременность, наши взаимные упреки — все это было забыто. Время как будто остановилось, а пространство вокруг нас сузилось до захватывающей игры с клеем, ножницами, бумагой и красками.
Но дело было не только в этом. Мне на память без конца приходили слова, сказанные Микеле, о том, что с портрета практически исчезло лицо Лилы. Разумеется, перечеркнувшие его черные полосы акцентировали внимание на туфлях, что и отметил молодой Солара, который был совсем не дурак и обладал зорким глазом. Но я чувствовала — и это чувство крепло во мне с каждой минутой, — что истинная цель нашего совместного творчества заключается совсем в другом. Я видела, что Лила счастлива, но она и меня тащила за собой, в это свое свирепое счастье, потому что неожиданно для себя вдруг открыла способ выплеснуть на бумагу ту ярость, которую испытывала к себе же; это был бунт против вынужденного самоустранения — именно его и имел в виду догадливый Микеле.
Сегодня, зная, что случилось дальше, я не сомневаюсь, что именно так все и было. С помощью черной бумаги, зеленых и фиолетовых окружностей и кроваво-красных линий, которыми Лила зачеркивала себя на портрете, она довершала собственное разрушение, начатое братьями Солара, то есть теми, кто купил ее фото для своего магазина, чтобы продавать в нем созданные ею туфли.
На эту мысль меня натолкнула сама Лила. Пока мы работали, она заговорила о том, как и когда до нее впервые дошло, что теперь она — синьора Карраччи. Вначале я не очень понимала, что она имеет в виду; мне казалось, что она изрекает банальности. Влюбленная девушка всегда как бы примеривает на себя фамилию своего избранника, вслушивается, как она звучит в сочетании с ее именем. У меня, например, до сих пор хранится тетрадь, которую я завела, когда только поступила в среднюю школу. В этой тетради я тренировалась расписываться как Элена Сарраторе. Помню, как я шептала сама себе: «Элена Сарраторе»… Но Лила говорила не об этом. Ей бы и в голову не пришло заниматься подобными глупостями. Вначале ее новое полное имя — Рафаэлла Черулло Карраччи — не производило на нее особого впечатления. В нем не было ничего волнующего, ничего запоминающегося. Поначалу в этом «Карраччи» было не больше интереса, чем в упражнении на подчеркивание членов предложения, которыми терзала нас учительница Оливьеро. Что такое это «Карраччи» — прямое дополнение? Что оно означает: что теперь Лила живет не у родителей, а у Стефано? Или что в их новом доме на двери квартиры должна красоваться табличка «Карраччи»? Или что если я захочу отправить Лиле письмо, то на конверте, в графе «Кому», должна буду написать не «Рафаэлла Черулло», а «Рафаэлла Карраччи»? Или это означает, что из формулы «Рафаэлла Черулло Карраччи» средний член — «Черулло» — постепенно исчезнет и в конце концов Лила сама начнет называть себя Рафаэллой Карраччи? А ее дети на вопрос о том, как девичья фамилия их матери, будут напрягать память, ну а внуки сразу честно скажут, что не имеют понятия?
Да, таков обычай. Так принято, и все с этим смирились. Но Лила, по своему обыкновению, не остановилась на констатации этого факта, а пошла дальше. Пока мы работали кисточками и красками, она говорила мне, что «Карраччи» — точно дополнение, но не прямое, а косвенное, потому что стоит не впереди, а позади «Черулло», но, несмотря на это, поглощает «Черулло» и растворяет его в себе. С того дня, когда Сильвио Солара заявился к Лиле на свадьбу как почетный гость, а Марчелло Солара пришел в тех самых ботинках, которые Стефано поклялся хранить и беречь как священную реликвию, с первого дня их свадебного путешествия и первых побоев и до переезда на новую квартиру, где ей предстояло стать живой игрушкой мужа, она жила с постоянным ощущением, что на нее давит — с каждым днем все больше — какая-то страшная, невыносимая, удушливая сила. Побежденная Рафаэлла Черулло утратила свои черты и растворилась в Стефано, обернувшись его вторичной производной: синьорой Карраччи. И на ее искаженном портрете я увидела то, о чем она говорила. «Вот так оно с тех пор и идет», — шепотом сказала она, пока мы продолжали клеить и рисовать. Чем же мы все-таки занимаемся, думала я. Я помогаю ей, но в чем?
Рабочие, недоуменно переглядываясь, прикрепили портрет к стене. Нам вдруг стало грустно: игра закончилась. Мы тщательно отмыли помещение магазина. Лила решила в очередной раз переставить диван и какие-то пуфики. Под конец мы отошли к самым дверям, чтобы полюбоваться на свою работу. И тут Лила расхохоталась искренним, освобождающим смехом. Я еще ни разу не слышала, чтобы она так смеялась. Но мне было не до веселья — я не могла оторвать взгляд от портрета, от его верхней части, там, где когда-то была голова Лилы. Сейчас оттуда на меня насмешливо смотрел единственный живой глаз, обведенный темно-синими и красными кругами.