Отдав друг другу несколько витиеватые почести, мы могли сесть в тени обширного шатра, чтобы приступить к беседе, немало занимательной для нас обоих. Скромный караван Норова разместился под пологами, где люди получили кофе и вдоволь фруктов, а вьючные животные воды.
Спускавшиеся вниз по Нилу англичане и французы доставляли мне немало анекдотов о поднимающемся вверх одноногом русском, лично лазавшем по развалинам священного острова Филе, седлавшего дромадеров у величественных порогов Уади-Гальфа и пролезавшим к самым корням пирамид. Имя Норова я знал по зарисовкам его давнего европейского вояжа, но не мог ожидать встретить его в Египте. Я спросил, что же привело высокого гостя в этот медвежий угол, на что он не замедлил польстить мне, что место это моими стараниями сделалось едва ли не самым знаменитым в Египте после Джизы.
– Желание встретиться и услышать о ваших изысканиях из первых уст, – ответил Норов. – И ещё, признаться, случай. Дамьят – единственное место, не тронутое чумой.
– Предосторожности преувеличены. Чума здесь случается лишь чуть реже зимы у нас дома. Это род сезона тут, – заметил я, но он, кажется, не внял моему замечанию, или не понял, что выражаю я тем вежливое недоверие.
Весь вечер он живописал похождения в Верхнем Египте, и поначалу я пытался внимать ему, ухватившись за бурный поток событий. Фиваида, Мемнониум, Луксор и Ассуан проплывали перед моим мысленным взором ленивым струением Нила мимо бортов дагабии. Авраам Сергеевич оказался бы безупречным рассказчиком, умело чередуя спокойное повествование с напряжёнными или смешными происшествиями. Оказался бы – для кого-либо другого, но, увы, не для меня, радовавшегося здесь тихому отдыху кабинетного сидельца от своих собственных невероятных приключений. Но к середине ночи, когда Прохор, утомлённый преодолением порогов чужих восторгов, без стеснения исполнял носом сложные трели, я всё больше обращался к собственным думам, испытывая противоречивые чувства к сему человеку, убеждённый, что и он имеет ко мне разные намерения. Он, конечно, не был случайным визитёром, но какова истинная роль его – мне предстояло выяснить. Минуло больше года, как меня никто не тревожил в этой полной треволнений земле, и я ещё не решил, чему приписывать это: тайным заботам Орлова, довольством Голицына или моим стараниям в отношении враждебных некогда членов секретного ордена. Но я ждал, если не сказать – выжидал, и едва ли находился день, чтобы я с подозрением не оглядывался мысленно на кого-нибудь из участников пьесы, в которой оказался. Однако всё было покойно, а гости мои не выходили из пределов обыкновенного любопытства дилетантов или специалистов – и это всё сильнее настораживало меня. Я твёрдо знал, что единожды затронутые тонкие струны причин имеют свойство звенеть отголосками последствий годы спустя. Они – никогда не отступают насовсем и никогда не оставляют раз избранную жертву.
Но к нынешнему своему положению я испытывал два противоположные чувства. Оно радовало меня, потому что исполнились и продолжали сбываться мои мечты, к коим стремился я в начале своего путешествия. Но приблизившись к сильным мира сего и ощутив себя в их кругу значимой персоной, я тревожился их теперешним невниманием. Пусть и дурное, пусть опасное, но лишь бы не забвение. Что бы могло значить такое небрежение? Уж не желание ли их отставить меня от дел, дав некоторую награду, как прочим невольным участникам? Привыкнув к нему, уже видел я новый чин скромным и неподобающим своему вкладу. Самому озаботиться требованиями большего или смиренно ждать милости – я не мог решить. Потребовать – и они догадаются о моём прозрении, так можно утратить и то немногое, что имею (а не так уж мала синица в моей руке). Ждать – и оказаться в трясине Леты совершенного забвения, выбраться из которой будет невозможно прошествием лет. Томление ожидания или суету обивания порогов в Петербурге гордыня моя не могла бы перенести. Посему дальнейшее следствие оставалось единственным деланием, которое могло принести плоды, но деланием рискованным, ведь навряд ли желали они, чтобы я глубже совал нос в их дела. Разве что оставаться подальше от столицы – в Египте, благо что совершить главное открытие я вполне мог здесь. Встретиться лицом к лицу с наградой или местью тут, где силы мои велики, а их власть ничтожна – таков был мой выбор.
Но кто станет посланцем? Я перебрал всех – и всех отверг. Муравьёв преспокойно вёл переписку с патриархатами, Титов распоряжался письмами Голицына в Константинополе, Дашков не покидал Петербурга, лица же более высокие тем паче состояли при своих департаментах. Но почему решил я, что явится некто, уже знакомый мне? О, нет, они слишком хорошо знают своё дело, чтобы вновь испугать меня. Конечно, они приготовят человека, способного не возбуждая моих подозрений разведать мои намерения и, если надо, донести очередное повеление.
Посему, когда на отдалённом горизонте появились скудные сведения о Норове, я принял меры к тому, чтобы следить за манёврами отставного полковника. И первым, кто помог мне опознать посланника, оказался другой отставной полковник – Ермолаев, приславший мне тому полгода тревожное письмо. Зная, каким опасностям подвергал он себя, я испытал к нему чувство признательности, впрочем, он постарался предостеречься, отправив послание своё окольным путём с частным лицом. Оно подоспело вовремя, из него узнал я, что, уволившись в отпуск в ноябре, Авраам Сергеевич испросил дозволения путешествовать в Святую Землю. Приложением Ермолаев прислал мне номер «Литературной газеты» с очерком Норова «Прогулка в окрестностях Лондона». Заслуженно или нет, я увидел в этом перекличку с заметками Дашкова в альманахе того же Дельвига, когда написание статьи призвано не раскрыть что-либо для искушённого читателя, а скрыть события за стеною не умолчания даже – а ложного направления. И хотя ничего не сообщил Павел Сергеевич более про путешествовавшего из ложи в ложу библиофила, я велел Прохору держать ухо востро, и секретарь мой взялся за дело рьяно. Признаюсь, мне хотелось видеть в этом талантливом и отважном человеке друга, но за последние годы я твёрдо усвоил: ум и смелость присущи не только друзьям, а недруги могут являться в облике нравственных и симпатичных особ. (Последних, увы, приходится записывать во враги тем чаще, чем менее сами мы стоим их нравственности и симпатии, но коли даже так – разве можем мы спустить свой флаг?) Однако чтобы выведать из непрошенного гостя больше сведений, мне требовалось дать ему нечто взамен, при этом не посеяв в нём раньше времени зерна сомнения, а посему на невинную с виду просьбу его показать мои здесь занятия, я решительно ответил приглашением его назавтра в раскоп. Зажёгши факел и пожелав мне покойной ночи, он удалился к своей палатке.
Я думал, что прибытие долгожданного сего человека долго не даст угомониться моим мыслям, но, казалось, едва уронил я голову на подушку, как Прохор уже будил меня. Густой кофе из Моки взбодрил нас в предрассветной прохладе, вскоре втроём с крепким слугой Норова двинулись мы к месту, где недавно ещё шелестели призрачные волны, и крылья огромных египетских орлов блеском оперения возвещали нам о восходящем солнце.
Норов принялся за рассказ, как в Карнаке у развалин небольшого храма среди других осколков лежало полузасыпанное песком порфировое изваяние, которое решил он купить из сожаления к драгоценным останкам великих Фив и с желанием подарить его Академии. «В подражание Муравьёву с его сфинксами?» – спросил бы я непременно, если бы имел хоть какое-либо желание говорить.