– Россетти? – спросил Ачерби, когда, наконец, мы удалились в курительную, ибо хозяин берёг книжные сокровища от губительного влияния табака. – Который из двух?
– Тосканский консул, что метит в русские.
– Он не вполне тот, за кого себя выдаёт. Кроме того, его благосостояние не соразлучно могуществу Мегемета Али.
Рубиновое вино его родины заискрилось в начищенных серебряных фужерах.
– Он не консул или не тосканский?
– То и другое, – нахмурился Ачерби, – но этим не исчерпывается.
– А другой? – осторожно спросил я.
– Тоже.
– Они выдают себя за гостеприимных людей. Помогают русским. Мне рекомендовал эти качества… – я едва не проговорился о генерале, – один друг в Бейруте. Это пока всё, что мне нужно, – беспрерывно петлял я, стараясь не слишком забегать правдой за ложь в попытке выведать у него больше сведений. – О них хорошо отзываются.
– В Африке. Не в Австрии, – разговор сей, кажется, начинал тяготить его, но не из опасений, а лишь по увлечённости любимой наукой, о которой рассуждал он не в пример пространнее. Я постановил себе поскорее покончить с таким течением беседы и вернуться к древней истории.
– Из-за тосканского вопроса?
– Они, выражаясь дипломатически, кто-то вроде персон нон-грата. За связи с неким тайным обществом.
Я немедленно насторожился. Но собеседник мой казался откровенен и прост, что убедило меня в его решительной непричастности к заговорам.
– Мои друзья не состоят в обществах, кроме светских, так что им известна лишь одна сторона семейства Россетти.
– Не всегда знаешь, в чём состоишь, – вздохнул он непритворно. – То есть вы можете не состоять по доброй воле, но окажетесь вовлечены против неё.
– С вами такое случалось?
– Здесь? В краю интриг, заговоров, предательств, обмана и корысти? О, нет, конечно!
Я рассмеялся, но он, к моему удивлению, остался серьёзен.
– Простите. Я полагал, вы шутите.
За обедом, который по счастью объявили в эту минуту, мы долго разговаривали о наших научных поисках, и в конце расстались, кажется, вполне друзьями, довольные собой и удовлетворённые тем, что собеседник каждого оказался достоин его знаний. Аудиенцию у Мегемета Али Ачерби обещал устроить уже назавтра.
Наутро в английском консульстве я забрал записку от Прохора. После подробного отчёта истраченных денег, ему хватило хитрости между делом, так, чтобы никто кроме меня не догадался, известить, что проживает он в «нашем» доме. Впрочем, мне и в голову не могло прийти искать его где-то кроме прежнего обиталища Карно в Старом Каире.
Там же вручили мне и несколько запоздалых писем, одно из которых насторожило меня. Сообщали из Одесского музея, что при посмертном осмотре вещей у Бларамберга обнаружили прямоугольный камень, не описанный в музейной описи, но в записной книжке упомянуто моё имя как жертвователя. Для изучения скрижаль отправлена в Керчь Стемпковскому. Я спешно написал письмо Ивану Алексеевичу, умоляя отложить исследование до моего приезда и повременить даже с осмотром реликвии, ибо имею я насчёт неё весьма опасные заключения. Но, конечно, я не слишком рассчитывал на успех.
В приписке сообщали, что вложили в пакет и письмо самого Бларамберга, запечатанное им самим, но так и не отправленное мне. Поначалу конверт показался мне пустым, я уж подумал, что незваные цензоры позабыли поместить обратно извлечённое письмо, но тут рука моя нашарила на дне какой-то картонный предмет с многочисленными прорезями. По краю шла надпись из Апостола: «Буква убивает, а дух животворит». Он оказался не чем иным, как решёткой Кардано, о которых писал мне Иван Павлович лично в последнем своём письме. Сломленный смертельной болезнью, он так и не смог побороть обманного искушения гаснущего разума испытать на скрижали средневековый стеганографический метод, что, как я знал, было путём ложным хотя бы потому, что Кардано придумал его на пять тысяч лет позднее, чем появилось ужасное кладбище. Я с грустью вертел в руках тщательно изготовленную решётку, прозревая, какую бездну труда истратил над ней большой учёный, охваченным столь же большим заблуждением, и чувствовал, как бремя вины ложится на меня осознанием того, что я мог, но не захотел предотвратить свершившегося.
Мегемет Али почти обыкновенно даёт аудиенции чужестранцам по вечерам. Строение, занимаемое пашою, довольно велико, приёмная комната во втором этаже, и окна, у которых он сидит, обращены к пристани. Я взошёл по большому крыльцу, встречал меня переводчик и поверенный паши армянин Богос Юсуф, ловкий человек, чья голова однажды обреталась уж на плахе.
Я вошёл в обширную, чистую и просто убранную залу, близ угла коей, на софе, поджавши ноги, сидел паша, одетый по старинному турецкому обычаю, опоясанный саблей, и в чалме. Как было не вспомнить два противоречивые мнения о нём братьев Муравьёвых, один из которых описывал умное и приятное выражение лица и седую окладистую бороду, дающие маститому старцу величавую наружность, которая делается ещё привлекательнее при его ласковых речах; другой же рисовал существо невысокого роста, лукавый и скрытный взгляд беглых глаз которого сверкал из-под навислых бровей.
Он стар, но крепкое сложение обещает ещё долгую жизнь паше, если только не прервут её царьградские парки. Он улыбнулся мне и предложил сесть подле себя на бархатный диван, обложенный парчовыми подушками, который окружал всю залу, устланную египетскими тонкими циновками. После первых нескладных приветствий, ему поднесли на коленах блестящий алмазами наргиле, а нам обоим подали Йеменский кофе в чашках, осыпанных бриллиантами, разговор наш он перевёл на генерала Муравьёва, назвав его своим другом. Я не скрывал от него знакомства, что сразу придало нашей беседе характер доверительный, и он, оставив при себе только Юсуфа, отослал прочих, среди которых находились и второстепенные европейцы, вон. Впрочем, зала не имеет дверей, и разговор обычно может быть слышен в соседнем помещении, куда по обыкновению выдворяются лишние посетители. Мне не понадобился драгоман, что паша оценил высоко, но настороженно. Он желал знать причину моего приезда. Я рассказал ему о своём научном задании, поведав некоторые истинные подробности своей прошлой работы в Джизе, исполненном желании увидеться со знаменитым Ачерби, но поостерегся упоминать деятельность Карно. Он спросил, как я нахожу его управление. Тщательно обходя подробности своего заточения, я лишь описал положение единокровных ему албанцев в тюрьме близ Газы. Удивлённый, он обещался незамедлительно освободить всех. Так же просто решил я и судьбу Карнаухова, так что когда посольские дипломаты после множества бакалумов и кошельков бакшиша получат свой хатти-шериф о помиловании невиновного (в отношении султанов и пашей, но не меня), освобождать будет уже некого.
Привыкший получать все известия из газет или от европейских консулов, он был искренне счастлив первым в Египте узнать о десанте в Босфор, ни численности ни состава которого я не имел предписания скрывать. Впрочем, у меня не было цели в тот же вечер решить все дела, кроме одного: заслужить его доверие; напротив, мне хотелось, возбудив в нём интерес к своей персоне, заставить встретиться со мной ещё хотя бы раз. Поэтому я сам обратил разговор на Андрея Муравьёва, книгу которого преподнёс Мегемету Али со словами, что о нём там имеется целая глава. Паша просиял, он известен всему миру как человек, алчущий печатной славы и ищущий о себе сведения в европейских изданиях. В молодости торговавший табаком, он вступил в армию в тридцать лет, а выучился читать будучи уже полновластным правителем Египта, сорока пяти лет от роду. Взявшись за эфес сабли, он поднял его вверх и опёрся концом ножен о софу. Потом положил её на колени. Удовлетворившись обещанием личного его фирмана, я спешил откланяться, зная, что он не сможет удержаться от любопытства скорее прочесть перевод строк Муравьёва в его адрес.