Когда-то Муцухито-сам настежь распахнул двери Японии. Когда-то караюки были гордостью Нихона. Мы спали с белыми богами (хотя я видела лишь одного белого бога, того, кого я зову Викторо-сан) и сами казались небожителями.
Теперь же над Микаса дуют злые ветра; из гордости мы превратились в позор. Из небожителей – в подстилки грязных гайцзын. Прости, что говорю тебе это, я лишь повторяю то, что говорят эти проклятые души.
Господин мой! Мне предписано вернуться в Японию и никогда не покидать пределов Ёситвара
[45]. Авторитет Фудзиюки-сама, увы, ничто для проклятого Мэйдзи-Тэнно. Мне все равно, что он ведет род свой от Аматэрасу! Я не приемлю богов, которые столь жестоки, и мне бы хотелось вспороть грязный живот того, кого называют божественным несправедливым Тэнно. Но у меня нет и не может быть такой возможности. И не осталось больше сил и даже слез.
Единственное, что у меня осталось, – это моя душа. Та душа, которую своим тигриным взором разглядел во мне тот бог, которому я поклоняюсь теперь. Эта душа принадлежит тебе, мой господин, и тебе отдаю я ее вместе с этим журавликом.
Я не могла бежать с тобою, хоть Фудзиюки-сама и предлагал мне это. За кражу собственности божественного Тэнно, каковой я являюсь по законом Нихон, тебе бы полагалась смертная казнь, и никто не посмотрел бы, что ты гайцзын. Но они не знают, что я – не их собственность. Я принадлежу тебе одному, мой тигр.
У тебя большое сердце, и я попрошу тебя об одном: не плачь, узнав, что я умерла. В моей жизни осталось мало веры, но та, что осталась, стала намного сильнее. Я верю, что расстаемся мы не насовсем. Я верю, что смогу к тебе вернуться. Рядом с тобой, у тебя на руках я готова пережить семь смертей, а тебе – отдать семь жизней
[46]. Поэтому сейчас я улыбаюсь. Моя кровь прольется для тебя, мой господин, – и мы встретимся снова под ясным небом твоей прекрасной страны, где я буду принадлежать только тебе, и никто никогда не разлучит нас.
Я написала хокку для тебя:
В другое время года
Я вернусь к тебе оттуда
Где спят влюбленные души
[47].
Писано в городе Талиенвань, девятого кугацу тридцать восьмого года проклятого Мэйдзи
[48].
Подписано Акэбоно, урожденной Сэйери Эйко».
* * *
– Виктор Афанасьевич, вы не заснули ненароком?
Спиридонов вздрогнул от прикосновения. Он не заметил, как подошла Варя. Дневник Фудзиюки он до сих пор так и не начал читать. Но дело было вовсе не в языке.
Всякий раз, когда он брал в руки книжицу, он видел выглядывающего из-под обложки бумажного журавлика с запиской. Записку он не перечитывал больше ни разу. Он помнил ее наизусть…
– Да нет, – ответил он. – Просто задумался.
– А что это за книжечка у вас? – Варя осторожно, вопросительно взглянув на него «Можно?», потянула из его руки дневник Фудзиюки. Спиридонов отреагировал не сразу, невольно залюбовавшись ею.
На ней было простенькое ситцевое платьице и дешевенькие белые туфельки, волосы убраны в косу и подвязаны цветными лентами, но до чего же она была хороша! И ее не портили ни острые черты лица, ни так и прилипшая к ней худоба.
– Дневник моего учителя, – сказал Спиридонов, давая ей возможность взять дневник в руки.
– А на каком это языке? – спросила Варя, приоткрыв книжицу. – Вроде немецкий. Я иностранных языков не знаю, так что не могу понять.
– На польском, – соврал Спиридонов. В конце концов, Дзержинский и Менжинский были поляками, равно как и создатель эсперанто. Правда, сейчас Польша была для Советской России, пожалуй, врагом номер один.
Журавлик выскользнул из дневника и плавно упал на столешницу. У Вари перехватило дух:
– Ой, какой… Я будто его уже где-то видела… Как странно…
Кончиками пальцев она бережно взяла оригами.
– Вы меня простите, Виктор Афанасьевич… – Спиридонов заметил странный блеск в ее глазах, будто она собиралась заплакать. – Он такой печальный… и пахнет «Красной Москвой».
– Чем-чем? – удивился Спиридонов.
– Духи есть такие, «Красная Москва» называются, – кротко улыбнулась Варя. – Говорят, их жена Молотова придумала! Они такие… такие… – Она не нашла нужного слова. – Дорогие вот только очень…
Спиридонов бережно взял журавлика и принюхался. Запах он узнал сразу – это были Клавушкины духи. До сих пор он не замечал на журавлике этого запаха. Но почему…
Тьфу ты… Спиридонова осенило. Конечно, никакой мистики: ведь дневник с журавликом лежали в том же ящике стола, где хранилась коробочка для бенто. А в ней – Клавушкина рукавичка. Вот запах и перешел.
Спиридонов вернул журавлика на прежнее место.
– А где можно купить ее, эту «Красную Москву»? – спросил он.
– В ГУМе, – ответила Варя. – И на Арбате, а еще…
Она осеклась и с подозрением посмотрела на Спиридонова:
– А вам зачем?
– Тебе подарю, – озорно хмыкнул Спиридонов. – Раз уж они тебе так по душе.
Варя зарделась, словно мак:
– Ну что вы! Это же очень дорого!
– Разговорчики! – в шутку приструнил ее Спиридонов, повысив голос до «командного». – Куда мне деньги девать, бобылю? А у тебя и так радостей в жизни немного. «Человек создан для счастья, как птица для полета» – кто сказал?
– Горький? – неуверенно предположила Варя.
– Короленко, – поправил ее Спиридонов. – И чему вас только в школе милиции учат!
Он открыл ящик и положил книжицу поверх блокнотика. Потом закрыл ящик на ключ – тот, кто выкинул столик, не только не вынул из него деньги (теперь, правда, совершенно бесполезные), но и оставил в замке ключик. Очень кстати.
Варя оживилась:
– Виктор Афанасьевич, спасибо вам. Я про эти духи мечтаю…
«Ну ребенок, сущий ребенок», – подумал про нее Спиридонов, но вслух ничего не сказал.
– Я, наверное, много болтаю, – спохватилась вдруг Варя. – Но мне все так интересно!
– И что же тебе интересно? – быстро ухватился за эту реплику Спиридонов.
– Что это за ткань на обложке? – сразу же спросила Варя. К Спиридонову вернулось спокойствие. В конце концов, это же Варя, та Варя, которая всеми силами вытаскивала его с того света!