Названием «Ташкент» обязан салабону, который, попав сюда впервые после двухчасовой гонки промеж сугробов за пластилиновой шайбой, блаженно выдохнул: «Бля, теплынь, Ташкент прямо». К тому времени площадка была почти постоянным штабиком для местных, и не только местных. Здесь действительно тепло, светло, тихо, и почему-то жильцы не гоняли отсюда пацанов, как из других мест. Может, работали в вечернюю смену, может, привыкли – хотя мне трудно представить, чтобы мои родаки, например, привыкли бы к тому, что на нашей лестничной площадке постоянно сидит целый колхоз подростков разной степени трудности.
Пацаны, насколько я понял, такое отношение ценили, сидели тихо, лампочки не били и не выкручивали, пиво и водку сюда не таскали, бычки не разбрасывали и вообще почти не курили. Вот от плевков удержаться было, похоже, невозможно.
Народ взялся яростно обсуждать целесообразность карательной экспедиции в сорок третий. Предложения и аргументы звучали по-детсадовски, слушать их было тяжело, но влезать не хотелось – я в первый раз здесь все-таки.
В «Ташкенте» оказалось прикольно, но не слишком интересно – и вообще не так, как я ждал. Я думал, тут серьезные пацаны и темы серьезные. Хотя с чего бы им быть серьезными – школьникам, которым не западло часами болтать ни о чем, потея на заплеванной лестничной площадке. Впрочем, пацаны особо не потели, хотя почти все были в телогрейках с блестящей прищепкой от подтяжек, пришитой у ворота. То ли привыкли, то ли через лысую голову теплообмен шел активнее.
Я тоже был почти лысый, но прел даже во вьетнамской курточке. Ладно догадался сразу сунуть в карман мохеровый шарф, без которого мамка меня на улицу не выпускала – а она уже вернулась с работы, когда позвонил Саня, – и все равно была жарынь. Надо все-таки в телягу переползать. И фиг с ней, с прищепкой. Я, в конце концов, не подписывался еще с «ташкентовскими» мотаться, так что их знак для меня необязателен.
Несмотря на это и на жару, уйти тоже нельзя – получилось бы, что я испугался разговоров про возможную махаловку и постарался от нее отскочить. С другой стороны, такие-то разговоры могли и на месяц растянуться, если не на год.
Инчучун, разгромивший одной ироничной фразой очередной предложенный Пятаком грандиозный план окружения и забивания сорок третьего комплекса нунчаками, подмигнул мне. Я поелозил плечами и все-таки показал пальцами, что, наверное, пойду.
– Останься, ща Оттаван мафон притащит, побалдеем, музон послушаем, – сказал Саня вполголоса.
Я представил себе, как они будут балдеть и под какой музон, и понял, что надо не идти, а бежать. И куда – тоже понял.
– Время сколько? – спросил я.
Саня с трудом задрал толстый рукав теляги и сказал:
– Десять минут восьмого.
– Я в школу, Витальтолич, наверное, придет сейчас.
– А, понял, – сказал Саня и добавил с опаской: – А ты, короче…
– Не боись, ни слова, – успокоил я его, встал, попрощался со всеми за руку и двинул к школе.
Мы с Саней подошли извиняться перед Мариной Михайловной одновременно, не сговариваясь. Мы вообще после той махаловки не разговаривали, но на следующий день вторым уроком была география, а ее кабинет рядом с немецким. После урока я быстро собрался и пошел к соседнему классу, а пока кабинет покидали десятиклассники, расслабленно так, переговариваясь друг с другом и похохатывая, обнаружил рядом Саню, напряженно выглядывавшего Марину Михайловну.
– Смеется вроде, – пробормотал он как будто сам себе.
Я пожал плечом и с досадой подумал, что при свидетелях извиняться совсем не хочется, так что пусть Саня идет первый. Саня, видимо, подумал то же самое, потому что попытался уйти мне за спину. Я возмутился и чуть его за шкирятник обратно не вытащил, но в это время из класса выпорхнула последняя пара отличниц, достававших Марину Михайловну умными вопросами про какой-нибудь плюсквамперфект. Она посмотрела им вслед и увидела нас.
И сказала:
– О. Какие люди. Ко мне? Заходите, заходите, что топчетесь, оба давайте. Was wünschen Sie sich von mir, die braven Kerlen?
[10]
Она не улыбалась, не злилась и, похоже, не собиралась на нас оттаптываться. Ей действительно было любопытно, чего мы приперлись после всего.
Мы вошли и стояли, дыша и не глядя ни на что живое.
Чего мы приперлись, в самом деле?
А чтобы извиниться. Потому что иначе стыдоба такая, что выть хочется. Она нападала внезапно – то во время ужина, то ночью, – и я клал ложку либо зарывался башкой в подушку, но все равно видел, как Марина Михайловна стоит, упершись чистеньким лбом в покрытую меловыми разводами доску, или моргает и делает шаг от меня. И будет, наверное, всегда от меня шаг делать. А я не хотел, чтобы она, увидев меня, делала шаг прочь. Я хотел, чтобы, наоборот, ко мне – как раньше.
А если так, надо не пыхтеть и не отмалчиваться. Надо исправлять неполадки. Пока не поздно.
Только стыдно как-то. Жутко.
– Марина Михайловна, – сказал я торопливо, потому что понял: если помолчу еще пару секунд, то сделаю что-нибудь дебильное: например, заору – не исключено, на саму Марину Михайловну – и снова вчешу, хлопая дверями.
Голос оказался сиплым, башка горела, и все вообще было не так.
Я поднял глаза, в которых все чуть плыло и перевирало цвета, кохнул и сказал громко, стараясь не моргать, чтобы с ресниц не брызнуло:
– Марина Михайловна, извините, пожалуйста, что я орал так. Я дурак просто, гад, и…
Что говорить еще, я не знал, но Саня, будем считать, выручил:
– Марина Михайловна, а я вообще как тварь. Это, короче… Простите. Я, честно…
Тут и Саня кончился, а я обреченно подумал, что Марина Михайловна ведь педагог. Их и в пединституте, и на педсоветах всяких, наверное, учат по-человечески с учениками не обращаться, а всегда быть выше, мордой тыкать и выволочки устраивать. Так, по крайней мере, вели себя нормальные учителя. И Марина Михайловна, скорее всего, сейчас заявит что-то типа: «А теперь по-немецки, bitte» – или, что еще логичнее: «Нет уж, миленькие мои, оскорбляли вы меня перед всем классом и коридором, так имейте совесть и прощения просить перед» – ну и так далее. И мы останемся врагами навсегда. Потому что она будет права, а лично я никогда перед всеми унижаться не стану. Нахер. Лучше врагами. Потому что человек, который тебя заставляет унижаться перед всеми, и есть враг, больше никто.
Марина Михайловна оказалась все-таки не врагом, да и учителем не совсем нормальным – может, потому, что молодая еще. Она как-то легко рассмеялась и сказала:
– Живите, трудные подростки.
И все.
Я-то думал, надо будет всю перемену объясняться, объяснять, обещать, слушать разные справедливые и оттого совершенно невыносимые слова.