Все в том же состоянии давно не испытанной легкости он вышел на ярко освещенную улицу. Прохожих уже почти не было. Витрины слабо светились ночными лампами.
Вдруг из–за поворота улицы послышался резкий гудок и оттуда выехала темная коробка тюремного автомобиля. Эгон едва успел отскочить, чтобы не попасть под колеса, как перед носом машины сверкнуло яркое пламя, грохот взрыва хлестнул по ушам. Эгону показалось, что передок автомобиля поднялся в воздух и снова рухнул на мостовую. Карета резко остановилась. Ее боковая стенка отвалилась, как доска расколотого ящика.
С обеих сторон улицы раздалось несколько выстрелов. Эгону казалось, что он слышит, как пули стучат по стенкам кареты. Из нее выскочило несколько чинов народной полиции.
Эгон прижался спиною к какому–то подъезду. Из разбитой тюремной кареты выползли два человека. Это были Кроне и Паркер. Кроне бросился бежать, но навстречу ему от стены противоположного дома отделилась фигура человека с автоматом в руках, и длинная очередь, казалось, перерезала Кроне пополам. Он сложился, как переломленное чучело, и головой вперед упал на мостовую. Несколько мгновений он лежал неподвижно, потом медленно пополз, оставляя на мостовой, видимую даже в темноте, полосу крови. При виде этого Паркер стремглав бросился обратно в автомобиль. И в наступившей на какой–то миг тишине, той особенной, остро ощутимой тишине, какая иногда врезается в грохот перестрелки, Эгон услышал доносившийся из фургона истерический крик Паркера:
— Спасите… умоляю… скорее в тюрьму!
Эгон сделал несколько шагов к автомобилю. Ему хотелось заглянуть внутрь, увидеть этого отвратительно вопящего американца, молящего спасти его от пули его же сообщников. Но тут снова по стенам домов, по черным стеклам окон заметались, запрыгали желтые зайчики отсветов, и умножаемый тесниной улицы грохот очереди опять заполнил все пространство. Оглянувшись туда, откуда сверкали вспышки выстрелов, Эгон внезапно узнал стрелявшего — то был Эрнст. Да, Эгон не мог ошибиться: стрелял его брат Эрнст Шверер.
Это было так ошеломляюще неожиданно, что Эгон растерянно закричал:
— Эрнст!..
Но его голос утонул в грохоте новой длинной очереди автомата, и Эгон увидел, как около автомобиля один за другим упали двое полицейских. Эгон никогда впоследствии не мог ответить себе: что помешало ему крикнуть еще раз и броситься к брату, вырвать у него оружие… Повлиял ли на него отрезвляюще вид раненых полицейских или то, что Эрнст не обратил внимания на его крик, но в те минуты брат, даже не взглянувший в его сторону, не обернувшийся на призыв брата, — это, именно это подействовало на Эгона сильнее всего. Ему казалось, что, несмотря на полумрак, царящий на улице, он отчетливо видит каждую черточку в лице Эрнста. Он слишком хорошо знал Эрнста, чтобы не сомневаться в малейшем изменении, какое происходило в лице Эрнста при тех или иных обстоятельствах. Эгону казалось даже, что он может представить себе вид худых, воровато проворных рук, судорожно сжимающих вздрагивающий автомат.
В ту минуту ему казалось, будто все темные силы недавнего страшного прошлого Германии сосредоточены именно в нем, в согнувшемся в позе хищного напряжения Эрнсте Шверере. В памяти Эгона коротко, но отчетливо, как сверкание молнии, промелькнул образ отца таким, каким он видел его в последний раз, покидая Звездную гору в Гдыне: такой же хищный наклон тела, готового вцепиться в жертву, вероятно, тот же плотоядно оскаленный рот на заострившемся лице, те же сузившиеся щелки маленьких глаз и при всем том что–то трусливое во всей позе, в облике — словно сознание автоматически распределило силы поровну: если можно будет броситься вперед, чтобы покончить с жертвой, — вперед; если жертва окажется живуча и захочет огрызнуться, — такой же бросок назад.
Эрнст был для него в тот миг воплощением фашизма. Да, вот так ему тогда казалось: недобитый фашизм, пытающийся вырвать у народного правосудия своих сообщников и протянуть отвратительную мохнатую лапу в будущее Германии. Именно это заставило тогда Эгона, не обращая внимания на огонь автоматов, подбежать к раненому полицейскому, выхватить из его руки пистолет и, повернувшись к Эрнсту, пойти на него. В этот миг и Эрнст узнал его.
— Эгон! — крикнул он, опуская автомат. — Эгон!
Эгон не видел и не слышал ничего, что происходило вокруг него, как хлопали двери подъездов, как сбегавшиеся отовсюду люди, безоружные, но полные решимости, рожденной ненавистью к фашистам, окружили диверсантов и оттеснили их прямо в руки подоспевшему отряду полиции. Перед глазами Эгона был только "недобитый фашизм — Эрнст". Эгон продолжал подвигаться к нему, поднимая руку с оружием. Чем выше поднималась эта рука и чем меньше делалось расстояние между братьями, тем медленнее становились шаги Эгона.
Очевидно, в лице брата Эрнст увидел что–то такое, что заставило его сделать шаг назад… второй… третий.
Эгон наступал, Эрнст пятился. Но вот он наткнулся спиною на пену, а пистолет в руке Эгона уже был на уровне его груди Эрнст уже видел черное очко ствола. Оно поднималось и поднималось. Вот оно — напротив его подбородка, на линии глаз…
— Эгон!..
А Эгон все шел.
— Эгон!..
Эрнст вскинул автомат, но смотревший в него черный зрачок пистолета вдруг сверкнул ярким, ослепительным светом…
— Кого вы убили?
Эгон провел рукой по лицу и обернулся: прямо на него смотрели два голубых глаза.
"Эрнст?.."
Нет, это не Эрнст… У того давно уже не было такого ясного взгляда… Но кто же это? Ах да, ведь это же русский!.. Да, да, русский офицер — бывший комендант.
— Кого вы убили? — повторил русский, указывая на что–то темное, бесформенное, лежавшее на тротуаре.
Эгон пошатнулся и прижался затылком к холодной стене дома.
— Я провожу вас, — сказал русский, подавая руку.
— В комендатуру?..
Русский улыбнулся:
— Что вы, никакой комендатуры больше нет… И я сегодня уезжаю…
И вдруг Эгону стало безотчетно стыдно того, что он опирается на чью–то руку, как больной. Ведь с ним же ничего не случилось!
Он освободил свой локоть из руки офицера:
— Позвольте… я сам…
И медленно, неуверенными шагами пошел рядом с русским.
— Понимаете, — негромко проговорил он, — это было неизбежно… Прошлое не должно стоять на нашем пути… Вы понимаете?..
— Я понимаю, — и Эгон почувствовал на своем локте дружеское пожатие сильной руки русского.
* * *
Годы прошли с тех пор, как Советский Солдат, стоя на рейхстаге, смотрел на каменное море развалин фашистской столицы.
За эти годы Солдат побывал в разных городах Германии; был и на реке Эльбе, откуда глядел на похаживающих за "демаркацией" американских и британских часовых. Видел он, как живут и трудятся простые немцы в советской зоне оккупации, закладывая фундамент новой, свободной народной Германии. Он видел, как такие же простые люди живут и голодают в западной Тризонии. Он видел, как немцы в Тризонии, сжавши зубы от затаенной ненависти, снова усталым шагом тащатся к воротам заводов и шахт. Он видел на этих воротах имена прежних хозяев–кровососов, сменивших нацистские мундиры всяких "лейтеров" и "фюреров" на штатские пиджаки или даже на защитные куртки американо–британских администраторов и уполномоченных.