В окружение его часть попала практически через две недели после того, как их отправили на фронт. Уже почти два месяца они пытались прорваться к своим, аккуратно пробираясь в лесной чаще и обходя стороной деревни, в большинстве из которых слышалась немецкая речь. Да что там в деревнях! Несколько дней назад, точно так же расположившись на ночлег под деревьями, он и его помощник, фельдшер Игнат, проснулись от той самой немецкой речи, которая доносилась из-за ближайших кустов. Сделав Игнату знак молчать, Василий неслышно подполз поближе, чуть раздвинул ветви и увидел двух немецких солдат, спокойно куривших у обочины проселочной дороги и неспешно разговаривающих об оставленных дома семьях.
Солдат постарше тревожился, что его дочь влюбилась в неподходящего человека и в его отсутствие они могут справить свадьбу. Тот, что помладше, горевал, что его жена должна вот-вот родить, и нехорошо, что это произойдет, когда мужа нет дома. Василий свободно понимал все, что они говорят, и в очередной раз добрым словом помянул Генриха и Анну. Анну… Не дав мысли зацепиться за дорогое имя, он так же неслышно вернулся к Игнату и дал ему знак замереть. После недолгого перекура солдаты двинулись дальше по дороге, и только после этого Василий немного расслабился. На этот раз опасность миновала, но до тех пор, пока они не выйдут из окружения, она подстерегала за каждым кустом.
Продукты практически кончились, спасала лишь картошка, которую они втихаря подкапывали на пустующих колхозных полях. Панические настроения вспыхивали вокруг все чаще. Кто-то поговаривал о том, что надо сдаваться на милость врага, чтобы наконец по-человечески поесть. Кто-то, пользуясь возможностями, которые даровали короткие стоянки, закапывал документы, в первую очередь военные и партийные билеты. Срывались с шинелей и гимнастерок офицерские ромбы, бросались в лесу. Коммунисты, комиссары, евреи… Им грозил неминуемый расстрел, поэтому каждый как мог избавлялся от того, что могло выдать его партийную, национальную или сословную принадлежность.
Шинель Василия Истомина была цела. Лейтенантские знаки отличия располагались на ней там, где им и было положено. Военный и партийный билеты (а в партию он вступил еще в институте) лежали во внутреннем кармане, завернутые в вощеную бумагу. Закапывать документы и срывать знаки отличия было… неправильно, а Василий Истомин никогда не нарушал правил, чего бы они ни касались.
Сейчас, будучи не в силах заснуть, то ли от холода, то ли от нервного перенапряжения, он вспоминал, как двадцать второго июня прибежал в институт, где встретил у входа своего закадычного друга Анзора Багратишвили, с которым за годы учебы стал просто неразлейвода.
Красавец-грузин, весельчак и балагур, любитель женщин и красного вина, он уверял, что является потомком знаменитого рода Багратионов. Под байки про главного наперсника Кутузова сложил свою защитную броню не один десяток лучших красавиц института, а рассказ про сокровища Наполеона, зарытые Багратионом по пути из Москвы в Смоленск, заставлял замирать, открыв рот, даже именитых профессоров, забывавших ради этого лекции про брюшной тиф или хирургию в военно-полевых условиях. Анзора любили и студенты, и преподаватели. Он был честный, смелый, открытый человек с ясным светом невообразимых ярко-синих глаз, которые было странно видеть у грузина.
– Ну что, в военкомат? – то ли вопросительно, то ли утвердительно сказал Василий, и Анзор согласно кивнул.
– Да, я сразу туда собирался, а потом решил, что вместе, наверное, сподручнее будет. Так и знал, что ты тоже сюда придешь.
Впрочем, надеждам, что их, быть может, отправят служить вместе, не суждено было сбыться. Двух молодых врачей, только-только получивших дипломы о высшем образовании, откомандировали в разные части. Анзору надлежало явиться в свою завтра утром. Васе – сегодня вечером.
– Ну что, друг, попрощаемся? – с показной бодростью спросил Василий, когда они снова очутились на залитой солнечным светом, невообразимо мирной летней улице. – Ты пиши мне, что ли.
– Напишу, Васька! – В голосе друга вдруг послышалось отчаяние. – Ты живи только, слышишь? Мы обязательно должны вернуться. Мы же еще и не жили по-настоящему. Не любили. Сына не воспитали. Дом не построили. Дерево не посадили.
– Ну да, кто-то еще не стал великим хирургом, – Василий шуткой попытался выдавить из горла застрявший там ком. – Я же помню твои наполеоновские планы.
– У Багратионов не может быть наполеоновских планов, – тут же отозвался Анзор. – Кстати, Вася, есть еще одно дело. Помнишь, я рассказывал про сокровища Наполеона?
– Конечно, помню, эту твою байку весь институт слышал не по одному разу.
– В общем, было сокровище или нет, я не знаю, это пусть историки разбираются, – перейдя на торопливый шепот, продолжил Анзор. – Только в нашей семье всегда хранились серебряные монеты восемнадцатого века. Дед говорил, что они как раз от Багратиона остались. Когда я в Ленинград учиться поехал, отец мне их передал. Они у меня все эти годы в общежитии лежали. Не на видном месте, конечно. А сейчас мне в армию уходить, не с собой же брать на войну. Васька, давай я их у тебя оставлю. Закончится война – отдашь.
– Не знаю, – в голосе Василия послышалось сомнение. – Я ведь тоже сегодня ухожу. А родителей дома нет, они в Белоруссию уехали, не знаю, как там они с бомбежками этими. Вернутся, найдут, не поймут, что к чему. Не записку же им оставлять. Вдруг на чужие глаза попадет.
– Может, в огороде закопать?
– Анзорка, ну сам подумай, а вдруг Ленинград бомбить будут, как Киев бомбят, как Гродно и Брест? Разрушится дом, как потом сокровища твои искать.
– Так что же делать? – друг заметно приуныл.
– Вот что! – решительно сказал Василий. – Поехали, у Генриха оставим. У него легкие слабые, его в армию точно не возьмут, так что у него и спрячем. Ты не думай, Битнеры – люди очень порядочные, чужого себе не возьмут, окончится война, вернут тебе твои монеты обязательно.
– Да я и не думаю, – пожал плечами Анзор, – с фронта еще живым вернуться надо. Да, ты прав, так будет лучше всего. Поехали к твоему Генриху.
Сквозь начинающий наваливаться сон Василий вспоминал, как они вдвоем с Анзором уговаривали Генку оставить у себя тугую колбаску с монетами. Их было три десятка. Развернув колбаску, Анзор вытащил на белый свет одну монету и показал друзьям.
– Рубль 1727 года, – горделиво сказал он. – На аверсе Петр Второй. Это так называемый московский тип. Видите, у Петра на груди три короны. Чистое серебро. Весит около тридцати граммов.
– Дорогие они? – боязливо спросил Генрих. – Страшновато за такое на себя ответственность брать.
– Да не дрейфь ты! – Анзор хлопнул его по плечу. – Живы будем, не помрем. Ладно, ребята, я пошел, мне еще на телеграф надо сбегать, родителям в Тбилиси телеграмму отбить. Счастливо тебе, Васька!
– И тебе счастливо, – Василий нетерпеливо повернулся к уходящему другу спиной. – Генка, мне в часть сегодня. Мне бы с Анной попрощаться. Дома она?
– Нет, – Генрих огорченно свесил белокурую голову. – У подруги с ночевкой осталась. Ты не думай, Васька, я ей все передам.