— Что для вас важнее: написать книгу, которая будет хорошо распродана, или поднять какие-то важные общественные проблемы?
— Я никогда не думаю о том, как будет книга раскупаться. Я пишу, повторяю, о том, что меня волнует, но понимаю, что каждая идея должна иметь образный эквивалент. Начиная со «Ста дней до приказа», «ЧП районного масштаба», «Апофегея», все мои книги расходились гигантскими тиражами. То же самое и сегодня. Всего за месяц был распродан первый завод второй части «Гипсового трубача». Господь дал мне такой дар — о сложном и запутанном рассказывать ясно, интересно и весело…
— А что такое писательский талант?
— Способность быть интересным, если кратко. Если подробнее, то талант, по моим соображениям, складывается из трех чувствительностей — вербальной, социальной и нравственной. Без этих трех составляющих серьезный писатель невозможен. У тебя есть социальная и нравственная чувствительность, но нет вербальной, ты не передашь читателю всех тонкостей своего восприятия социума и тонкого мира, человеческих отношений, характеров своих героев. Если у человека есть вербальная чувствительность, он ощущает слово, умеет с ним работать, но не воспринимает социальных и нравственных проблем, то он никогда не станет настоящим писателем, потому что ему не о чем говорить, ничего, кроме себя, такого человека не волнует, он интересуется только собой. И еще — игрой в слова. Сам я люблю книги, от которых при чтении получаю удовольствие, а сочинения, которые нужно читать с таким усилием, как будто ты лопатой работаешь, мне не нравятся. Хотя есть люди, которые такую литературу любят. Впрочем, науке известны и другие способы самоистязания. Я же считаю, что для самой сложной мысли можно найти игровую форму. Этому я учился у Чехова, Уайльда, Бернарда Шоу, Зощенко, Булгакова — писателей, которые повлияли на мое формирование. Книга должна затягивать, а сам процесс чтения должен доставлять удовольствие. Ты должен уметь увлечь, насмешить читателя, ошарашить каким-нибудь парадоксальным афоризмом, неожиданным умозаключением, отчудить какой-то сюжетный поворот, которого никто не ждет. Но это все не в ущерб психологической достоверности, социальной точности, внутренней гармонии текста.
— Когда читал «Трубача», возникло ощущение, что книга написана писателем, который хорошо сознает, что именно читатель ждет от Юрия Полякова. Мне казалось, что вы пользуетесь хорошо наработанными приемами «Козленка в молоке», идете по проложенному ранее пути.
— Правильное ощущение. У любого писателя есть излюбленные темы, в которых он лучше всего себя может реализовать. Заметьте, Толстой не писал о полярниках, а Достоевский об индейцах. Ждать от автора, чтобы он в каждой новой вещи был другим, невозможно. Это как ждать от жены, чтобы она каждую ночь ложилась в постель с новым набором половых признаков. Для этого существуют другие женщины. Вы же не требуете от Маканина, чтобы он написал роман как Белов, а от Белова не ждете, чтобы он написал роман как Битов. Вы любите Белова за «беловщину», Битова за «битовщину». К сожалению, Маканина давно уже любить не за что… Редкий случай аннигиляции таланта. И у меня тоже есть свой набор особенностей — литературных и личностных. Но вот в чем не соглашусь с вами: «Трубач» гораздо сложнее и многоплановее «Козленка». Он богаче структурно, в нем затронут более широкий круг тем и проблем. В сущности, я писал сатирическую энциклопедию нашей нынешней жизни. К тому же книгу еще рано оценивать, поскольку она не закончена. Вот когда там все линии сойдутся, когда станет понятно, для чего нужны все эти вставные новеллы, боковые линии, вот тогда можно будет выносить приговор. А писателя всегда судит суд присяжных, состоящий из тысяч читателей. Еще не знаю, удался ли мой замысел, думаю, что мало кто из современных писателей предложит вам такую широкую по охвату книгу… В романе много литературной игры, это своего рода преодоление постмодернизма, включение его в традиционную систему нашей литературы. Когда вещь будет завершена, вы увидите, что это совсем не «Козленок в молоке», что это совсем другой Поляков.
— Где-то вы сказали, что задумали «Гипсового трубача» пятнадцать лет назад.
— Да, я очень долго носил его в себе. Недавно я обнаружил интервью, которое дал в девяносто четвертом году «Вечерней Москве», и на вопрос корреспондента, над чем сейчас работаю, ответил, что приступаю к роману «Гипсовый трубач» и даже изложил какие-то сюжетные коллизии, правда, нисколько не соответствующие тому, что получилось. Когда я начал писать «Трубача», роман не пошел, я его отложил, написал «Козленка в молоке», потом попробовал вернуться к «Трубачу», но роман снова не пошел, я его отложил и написал «Замыслил я побег», ну и так далее. И уже после «Грибного царя» я решил: в последний раз попробую, если не пойдет, больше возвращаться к нему не буду. Сел — и вдруг роман не пошел, а полетел. Значит, я дозрел до него.
— В книге много разных граней — социальная сатира, юмор, лирика, любовь, эротика. Какой из этих пластов для вас наиболее важен?
— Они для меня равноценны. Еще со времен «Апофегея» в моих книгах немало эротики. Я всегда считал, что рассказывая про любовные отношения героев, нельзя обойти интимную сторону, но я категорически против грязного, подъездного физиологизма, которым насыщена современная проза. Для описаний эротических переживаний героев я всегда придумывал какую-то метафору, словесную игру, чтобы это было интересно и изящно, не пошло. Я никогда не окажусь в ситуации, в которую на одной из телепрограмм попал Виктор Ерофеев, отказавшийся перед камерой прочитать неприличную сцену из своего же романа. Да, в моих вещах немало интимных сцен, но любую из них я могу прочитать хоть в пансионе благородных девиц, ибо там нет ничего оскорбительного, только пикантность. А какая любовь без пикантности?
Разноплановость романа позволяет мне дать панораму нынешней жизни. Я уверен, через двадцать-тридцать лет наше время, начиная с девяностых годов, будет восприниматься не менее экзотически, чем революционные двадцатые годы прошлого века. И тогда «Трубач» прочтется совсем по-другому. Я пишу на вырост.
— Ваши герои еще те ходоки. Вы с таким знанием описываете их эмоции и рефлексии, возникающие при движении по маршруту от жены к любовнице и обратно, что возникает вопрос: откуда вам это так хорошо известно?
— В советские времена для таких неудобных вопросов существовал один отработанный ответ: одна сволочь в бане рассказала. Но если говорить всерьез, у Ахматовой есть такая строчка: «Я научила женщин говорить, но, Боже, как их замолчать заставить!» У нас существует так называемая женская проза, в которой дамы рассказывают о своих переживаниях, недоступных мужскому взгляду. А вот мужской прозы, в которой бы рассматривалось психологическое состояние мужчины, вовлеченного в сложную семейную, любовную коллизию, когда он вынужден делать выбор между разными женщинами, у нас почти нет. Было у Набокова, Бунина… Но с шестидесятых годов прошлого века в нашей литературе торжествует хемингуэевская традиция, когда вся буря мужских переживаний передается игрой желваков или скрипом зубов. А я предложил иной взгляд: что происходит в душе мужчины, когда он скрипит зубами и играет желваками? Помню, как один читатель, который когда-то был у нас премьером, подошел и сказал: «Прочитал твой „Побег“, ну, ты, нас, мужиков, сдал с потрохами».