В конце концов я даже полюбила дисциплину и одержимость, необходимые для создания бесчисленных графиков и таблиц. В составлении колонок цифр и подсчете процентов было что-то успокаивающее. Так же, как и в критическом изучении методов, использованных в различных исследованиях, попытках найти общие закономерности в огромном количестве разных статей и книг. Я поняла, что самый верный способ прийти от беспокойства к пониманию – это задавать вопросы, отыскивать ответы со всей тщательностью, задавать новые вопросы – так же, как я делала в детстве, когда бывала расстроена или напугана.
Снижение дозы лития позволило мне не только яснее мыслить, но сильнее и ярче чувствовать. Эти способности были основой моего характера, и их отсутствие оставило зияющую дыру в моем восприятии мира. Слишком сильное подавление настроения и характера, которое вызвала высокая дозировка лития, сделало меня менее устойчивой к стрессу. Так что, как только доза уменьшилась, мой характер, подобно каркасу калифорнийской высотки, специально созданному, чтобы выдерживать землетрясения, позволил моей психике стать гибче, пусть и слегка раскачиваясь. Удивительно, но мысли и эмоции приобрели новую надежность. Я начала смотреть по сторонам и поняла, что подобную стабильность и предсказуемость большинство обычных людей принимают как данность.
Будучи студенткой, я помогала одному слепому однокурснику со статистикой. Каждую неделю он приходил вместе со своей собакой-поводырем в маленький кабинет на первом этаже факультета психологии. Общение с ним произвело на меня очень сильное впечатление. Я видела, с каким трудом ему даются обыденные для меня вещи; как трогательна его дружба с колли, которая, проводив его до кабинета, немедленно сворачивалась у ног и засыпала до конца занятия. Со временем мне стало проще спрашивать его о том, каково это – быть слепым студентом в Калифорнийском университете, так сильно зависеть в жизни и учебе от помощи других. Через несколько месяцев я была уверена, что составила какое-то представление о его жизни. Пока однажды он не попросил меня провести занятие не в кабинете, а в читальном зале библиотеки для слепых.
Я не сразу нашла этот зал. И когда открыла дверь, с ужасом обнаружила, что в нем царят абсолютная темнота и мертвая тишина: ни одной лампы; пять-шесть студентов сидят, склонившись над книгами или прослушивая аудиозаписи лекций. По моей коже пробежали мурашки от суеверного ужаса, который внушала эта сцена. Мой подопечный услышал шаги, поднялся и включил свет. Это был один из тех моментов ясности, когда ты осознаешь, как мало знаешь о мире другого человека. Когда я сама постепенно вернулась в мир стабильных настроений и предсказуемости, я начала понимать, что почти ничего не знала о нем и даже не представляла, каково в нем жить. Я оказалась чужестранкой в нормальном мире.
Это была отрезвляющая мысль, и в этом были как плюсы, так и минусы. Мои настроения по-прежнему колебались достаточно часто и сильно, чтобы обеспечить мне головокружительные моменты на грани. Такие мании были замешены на экстремальном эмоциональном изобилии, абсолютной уверенности в своих силах, на полете идей, из-за которых мне и было так трудно заставить себя принимать литий. Но затем неизбежно следовала черная опустошенность, снова вынуждавшая признать тяжесть болезни, которая убивает радость и надежду, лишает всяких сил. В такие моменты я жаждала стабильности, которая была почти у всех моих знакомых. Я начинала понимать, как трудно и утомительно просто держать свой разум в равновесии. Я действительно успевала многое за дни и недели высоких полетов, но также успевала начать проекты и взять обязательства, которые необходимо было выполнять и в более тяжкие времена. Я бегала наперегонки с собственным разумом, восстанавливаясь после провалов или погружаясь в них. Все новое было лишено блеска новизны, и простое накопление опыта казалось куда менее осмысленным, чем я ожидала.
Крайности моих настроений были выражены гораздо слабее, чем раньше, но становилось ясно, что ненадежная импульсивная нестабильность – неотъемлемая часть меня. Теперь, спустя многие годы, я убедила себя, что некоторое равновесие ума не только желательно, но и необходимо. Глубоко в душе я продолжала верить, что истинная любовь может процветать только в страстях и бурях. Потому я считала, что моя судьба – быть с мужчиной со схожим темпераментом. Я довольно поздно осознала, что хаос и сила чувств не заменят постоянства любви и не обязательно делают жизнь лучше. Нормальные люди далеко не всегда занудны. Напротив. Страсть и переменчивость, хотя и кажутся романтически привлекательными, по сути ничем не лучше равновесия и уверенности в надежности чувств (хотя иногда эти качества могут и сочетаться). Каждый понимает это, когда речь идет о семье и дружбе. Но логика становится не так очевидна, когда ты захвачен увлечением, которое отражает, усиливает и укрепляет твое собственное непостоянство. С удовольствием и легкой болью я узнала о постоянстве любви, которая становится только сильнее с годами, от своего мужа – человека, с которым прожила почти десять лет.
Я познакомилась с Ричардом Уайеттом на рождественской вечеринке в Вашингтоне, и он оказался совсем не таким, каким я его представляла. Я слышала о нем как об известном исследователе шизофрении, руководителе направления нейропсихиатрии в Национальном институте психического здоровья, авторе более семи сотен научных публикаций и нескольких книг. Но я не ожидала увидеть тогда, у гигантской рождественской елки, красивого скромного мужчину, тихого и обаятельного. Он был не только привлекателен, но и прост в общении, и мы часто разговаривали в последующие месяцы. Спустя почти год после первой встречи я приехала в Лондон, взяв еще один творческий отпуск на шесть месяцев, а затем снова вернулась в Лос-Анджелес – достаточно надолго, чтобы разобраться с накопившимися обязательствами и подготовиться к переезду в Вашингтон. Со стороны Ричарда это были короткие, но очень убедительные ухаживания. Мне нравилось быть с ним. Он оказался не только невероятно умен, но и не лишен воображения и дружеского любопытства. Он был очень открытым и удивительно легким в общении. Уже в самом начале наших отношений я не представляла жизни без него. Я оставила работу в медицинской школе Калифорнийского университета, которую так любила, с глубоким сожалением и не без тревоги за свое финансовое благополучие без постоянной штатной должности. После этого началась длинная череда прощальных вечеринок, которые устраивали для меня коллеги, друзья и студенты. Но в конце концов я уехала из Лос-Анджелеса без особых сожалений. Он никогда не был для меня «городом ангелов», и я была даже счастлива оставить его в тысячах миль позади. Для меня Лос-Анджелес ассоциировался с близостью смерти, утраченным разумом, разбитой жизнью. Хотя сама по себе жизнь в Калифорнии и была для меня неплоха, а иногда даже замечательна, но в тот момент, готовясь к переезду в Вашингтон, я не могла этого оценить. Обманчивый, ускользающий и бесконечно сложный город «земли обетованной» так и остался для меня городом невыполненных обещаний.
Вместе с Ричардом мы переехали в домик в Джорджтауне, чтобы моментально убедиться в том, что было интуитивно понятно с самого начала: более разных людей нельзя и представить. Он был скромен, я была яркой. То, что задевало меня за живое, он часто даже не замечал. Он был спокоен, я вспыльчива; он вникал в суть вещей постепенно, в то время как я остро и мгновенно реагировала и на боль, и на удовольствие. Во всем и всегда он был человеком умеренным, я же была скора и на обиды, и на примирения. Концерты и опера, без которых я не представляла жизни, для него были пыткой, равно как слишком длинные разговоры и отпуск дольше трех дней кряду. Мы были полными противоположностями. Я была переполнена то воодушевлением, то отчаянием, а Ричард, большую часть времени пребывавший в спокойном настроении, не знал, как со мной совладать. Или, еще хуже, воспринимал всерьез мои переменчивые настроения. Он просто не понимал, что со мной делать. Когда я спрашивала, о чем он думает, он никогда не начинал говорить об отношениях, смерти или о нас – вместо этого он рассуждал о какой-нибудь научной проблеме либо же (изредка) о своем пациенте. Ричард относился к науке и медицинской практике с той же страстью, с какой я – ко всем прочим аспектам жизни.