В какой-то момент благодаря литию, времени, которое лечит, и любви одного красивого высокого англичанина я вообразила, что вижу этот свет. Я несмело думала, что мой прежний уютный и безопасный мир возвращается. Я узнала, как чудесно лечит разум, даря надежду, и как можно склеить осколки разбитого мира терпением и нежностью. То, что Бог разрушил, способны восстановить соль щелочного металла, первоклассный психиатр и любовь прекрасного мужчины.
Я познакомилась с Дэвидом в свой первый год на факультете. Это было в начале 1975 года, спустя шесть месяцев после моей первой мании. Разум в ту пору постепенно восстанавливал хрупкое подобие прежнего равновесия. Мои мысли скользили по кромке тонкого льда, нервы были измотаны, жизнь ютилась в тесной и темной клетке. Но моя публичная жизнь почти укладывалась в консервативные рамки так называемого нормального человека, и по крайней мере в профессиональной сфере все казалось в порядке.
В тот день я открыла дверь стационара с привычным чувством раздражения – не из-за пациентов, а из-за предстоящего собрания персонала. А это значило, что медсестры будут выплескивать свою коллективную хандру на врачей-психиатров, а те, в свою очередь, станут раздраженно демонстрировать уверенность в своем непререкаемом авторитете. Глава отделения, безнадежно неэффективный, отдаст правление собранием личной неприязни, внутренним стычкам и зависти. Забота о пациентах в том конкретном отделении часто бывала задвинута на задний план коллективными неврозами, личными стычками и самолюбием. Едва справившись с прокрастинацией, я вошла в конференц-зал, выбрала место подальше от линии огня и приготовилась пережить неизбежное.
К моему удивлению, психиатр отделения вошел вместе с высоким красивым мужчиной, который взглянул на меня с открытой улыбкой. Он оказался профессором-консультантом, психиатром медицинской службы сухопутных войск Великобритании. И мы сразу же друг другу понравились. В тот вечер мы выпили вместе кофе в больничном кафетерии, и я поймала себя на том, что открываюсь перед ним, чего со мной не случалось уже давно. Он был тихим, спокойным и вдумчивым, и мне не приходилось проверять на прочность свои все еще хрупкие нервы. Мы оба любили музыку и поэзию, оба выросли в семьях военных, и, поскольку я училась в Англии и Шотландии, нам было легко говорить о знакомых городах, пригородах и клиниках. Его интересовала разница между британским и американским подходами в психиатрии. Я попросила его помощи с одним из самых трудных своих пациентов – девушкой с шизофренией, которая считала себя ведьмой. Он был с ней невероятно добр, не теряя при этом врачебной твердости. Девушка почувствовала, что может ему безоговорочно доверять. Его обращение было сдержанным, но теплым, и мне нравилось наблюдать, как он мягко формулировал вопросы и переспрашивал, чтобы завоевать доверие пациентки, пробившись через ее паранойю.
Мы с Дэвидом часто обедали вместе в месяцы его работы в Калифорнийским университете, нередко в ботанических садах. Он не однажды приглашал меня на ужин, но я настойчиво отказывалась, поскольку все еще была замужем и недавно снова вернулась к мужу после разлуки. Когда Дэвид вернулся в Лондон, мы изредка друг другу писали, но я была загружена преподаванием, управлением клиникой, борьбой за штатную должность, трудностями в браке, новым приступом мании и последовавшей за ней изнуряющей депрессией.
С мужем мы в ту пору решили, что, хотя наши отношения можно назвать дружбой и мы общаемся, брак уже не спасти. Думаю, точка невозврата была пройдена, еще когда я ушла от него во время своей первой мании. Но мы оба пытались. Мы много разговаривали, обсуждали наши ошибки и возможности за многочисленными ужинами и посиделками с вином. Он был добр и заботлив, но после того, что я натворила в болезни, уже ничего не могло быть как прежде. В какой-то момент я написала Дэвиду, что снова и окончательно разошлась с мужем. Жизнь продолжалась: круговерть встреч, статей, пациентов, лекций, студентов, интернов, ординаторов. Я жила в страхе перед тем, что кто-то узнает, насколько я больна, насколько я ранима. Но, как это ни странно, профессиональным психиатрам порой не свойственны наблюдательность и тонкость чувств.
Однажды, спустя восемнадцать месяцев после отъезда Дэвида, я вошла в кабинет и увидела его в своем кресле. Он широко улыбался. Дэвид сказал: «Теперь-то ты точно со мной поужинаешь. Я долго ждал и проделал немалый путь». Конечно, я согласилась, и мы провели чудесные дни в Лос-Анджелесе. Он пригласил меня навестить его в Лондоне. Хотя я все еще восстанавливалась после затяжной суицидальной депрессии, а мысли и чувства оставались невыносимо блеклыми и спутанными, я откуда-то знала, что рядом с ним мне станет лучше. И это была правда. Той поздней весной мы подолгу гуляли в парке Сент-Джеймс, ужинали с видом на Темзу, устраивали пикники в Гайд-парке, который находился всего через улицу от квартиры Дэвида. Постепенно пелена опустошенности и черной безнадежности спала. Я снова наслаждалась музыкой и искусством, могла смеяться и писать стихи. Долгие страстные ночи снова заставили меня поверить – ну или вспомнить, – насколько важно наслаждаться жизнью для любви и любовью для жизни.
Днем Дэвид работал в больнице, и у меня была масса времени, чтобы снова раствориться в Лондоне, который я когда-то так любила. Я ходила на прогулки в парки, снова и снова навещала галерею Тейт, рассеянно бродила по музеям естественной истории и Виктории и Альберта. Однажды с подачи Дэвида я села на паром от причала Вестминстер до Гринвича. Затем съездила на поезде в Кентербери. Я не бывала там уже несколько лет, и город, увиденный впервые в кривом зеркале мании, оставил незабываемые впечатления. У меня остались мистические воспоминания о восхитительных темных витражах, холодных отзвуках, о мрачном месте убийства Томаса Бекета, о ярких пятнах света на полу Кентерберийского собора. Но в этот раз я опускалась на колени без воодушевления, молилась без веры, чувствовала себя здесь чужой. Мои впечатления от города были спокойнее и тише.
В соборе я внезапно вспомнила, что накануне вечером забыла принять литий. Я потянулась к сумочке, открыла баночку и нечаянно рассыпала все таблетки. Пол в соборе был грязным, вокруг полно народу, и я была слишком смущена, чтобы наклоняться и собирать их. Это был момент не только смущения, но и непростых размышлений. Ведь это значило, что теперь мне придется просить Дэвида выписать мне рецепт, а значит, и признаться ему в своем состоянии. Я не могла удержаться от горьких мыслей о том, что Бог редко открывает перед нами двери, не закрывая других. Но я не могла оставаться без лекарства: в прошлый раз, когда я забросила литий, мания наступила почти мгновенно. И я бы просто не пережила еще один такой раз.
В тот вечер я рассказала Дэвиду о своей болезни. Я страшно боялась его реакции и упреков в том, что не говорила ему об этом раньше. Он очень долго молчал, и я понимала, что он думает о последствиях, медицинских и личных. Я не сомневалась в его любви, но он не хуже меня понимал, как непредсказуемо маниакально-депрессивное заболевание. Он был офицером, из крайне консервативной семьи и очень мечтал о детях, а ведь эта болезнь передается по наследству. Прогнозировать ее течение невозможно, и заканчивается она нередко фатально. Я успела пожалеть, что все рассказала. Я успела пожалеть, что не родилась нормальной, что нахожусь здесь и сейчас. Я думала о том, как глупо рассчитывать, что тебя поймут и примут, и уже настраивалась вежливо распрощаться. В конце концов, мы не были женаты, и отношения были не такими уж длительными и серьезными.