Я понимаю, что до первого этажа не дойду. Что если сейчас, сию же секунду, я не окажусь в заветной кабинке, я просто описаюсь.
– Мне очень надо, – говорю я уборщице. – А потом я сразу пойду за бахилами.
– Без бахил не пущу, – отвечает она.
Тут я зверею. Я понимаю, что я ее ненавижу. Она ненавидит меня, а я ненавижу ее, мы две агрессивные самки, я больше не пациент медицинского центра, а она – не сотрудник, расчеловечивание происходит мгновенно. Я соизмеряю силы. Она – самка старая, я – молодая. Я явно сильнее ее. Поэтому я просто отталкиваю ее, двумя руками, от двери сортира, вбегаю внутрь, запираюсь и наконец отвечаю, как говорится, на зов природы.
– Вот с-сука, чтоб тебя… – доносится голос уборщицы из-за двери.
Потом я все-таки спускаюсь на первый этаж и покупаю бахилы. И жду, когда меня вызовут. Мне звонит муж и говорит, что связался с личной ассистенткой профессора Воеводина, и что она сказала, что я могу подняться в его кабинет, и что он, может быть, меня примет. Но я ведь уже оплатила УЗИ у Демидова. И скоро высветится мой номер. Так что я остаюсь и жду. Профессор Демидов принимает меня спустя час.
Он водит датчиком по моему животу и бормочет:
– …Так, почки… Да… Похоже, тут действительно поликистоз… Или, возможно, мультикистоз двусторонний… Так, пол… Это мальчик… Головное предлежание… Хочу посмотреть мозг трансвагинально… Разденьтесь до пояса…
Я раздеваюсь. Демидов тихо переговаривается о чем-то со своей ассистенткой, я слышу невнятное бормотание: “Конечно… Кому же не интересно…”; потом она выходит из кабинета.
Профессор вводит трансвагинальный датчик мне во влагалище.
Спустя минуту в кабинет входят в сопровождении ассистентки человек пятнадцать в белых халатах – студенты-медики и молодые врачи.
Они выстраиваются вдоль стены и молча смотрят. А я лежу голая. С трансвагинальным датчиком в одном месте. Я снова раздваиваюсь. Та я, которая на грани истерики, зажмуривает глаза, чтобы их не видеть, и, кажется, плачет. Другая я, наблюдательная и спокойная, размышляет, как это забавно, что вся сцена и по ощущениям, и по антуражу похожа на фрагмент кошмарного сна. Есть такой распространенный тип ночного кошмара, когда ты, например, без трусов выходишь к школьной доске.
Потом он вытаскивает из меня датчик и повторно водит по животу – специально, чтобы продемонстрировать студентам то, что они пропустили.
– Смотрите, какая типичная картина, – говорит профессор Демидов. – Вот кисты… Видите? Вот они, множественные кисты… Размеры почек в пять раз больше нормы… Мочевой пузырь недоразвит… Смотрите, как интересно… Вод пока нормальное количество… Но скоро будет маловодие… С такими пороками дети не выживают…
Не выживают. Не выживают. Не выживают.
Профессор Демидов обращается не ко мне, а к студентам. Меня он больше не замечает. Меня больше нет.
Спокойная я на некоторое время полностью захватывает мое тело. Я лежу без трусов, по моим щекам текут слезы, такие дети не выживают, но это все не со мной. А я размышляю.
Я думаю, что в чисто образовательных целях показывать “типичную картину” студентам и начинающим медикам важно. Что это просто необходимо для воспитания квалифицированных кадров. Чтобы они отличали одну патологию от другой. Одну кисту от другой. И я понимаю, что правильнее всего показывать, как выглядит патология, на живом примере. На моем примере. Но тут вот ведь что любопытно. Если я сейчас честно служу науке в целом и Центру акушерства, гинекологии и перинатологии им. В. И. Кулакова в частности, какого ж черта я заплатила за это исследование три тысячи рублей? А если уж я их заплатила, то почему светило науки попросту не спросило меня, не возражаю ли я, чтобы за мной сейчас наблюдала толпа посторонних? Я, кстати, скорее всего, согласилась бы. По тем же причинам, по которым я пишу эту книгу, – чтобы в происходящем был хоть какой-то практический смысл…
Самое удивительное, что, когда днем позже я опишу эту сцену своему другу С., врачу-педиатру, он искренне удивится моему возмущению. Он скажет: “Это нормальная практика. Студентам нужно учиться”. И только когда я напомню про три тысячи рублей и про этику, он вроде бы со мной согласится – но как-то не слишком уверенно.
И кстати, про “нормальную практику”. Нормально ли, что профессор, сообщающий мне о том, что мой ребенок не выживет, не выражает сожаления и сочувствия? “Мне очень жаль, но такие дети не выживают”. Это звучало бы лучше. Конечно, профессору не жаль. У профессора – профессиональная деформация, и принял он меня, наверное, потому, что мой случай можно использовать в педагогических целях, но это все вопросы, касающиеся исключительно профессора и его душевных свойств. Но вот что касается “нормальной практики”: формальное выражение сочувствия в таких случаях – это норма человеческого общения. Это международный стандарт. Базовый. Пройдет еще несколько дней, и я обнаружу, что у нас такого рода стандартов вообще нет. Иногда попадаются люди, считающие нужным сказать “сожалею” или “сочувствую”. Но это исключения. Никаких общепринятых ритуалов выражения сострадания не существует.
Вы, может быть, думаете, что это неважно? Что от этого не легче? Поверьте мне. Важно. И легче. Совсем немного, но легче. Представьте себе, что у вас нет кожи, вам больно даже от ветра, вам больно от себя самого. Представьте теперь, что к вам прикасаются рукой. Вы предпочли бы, чтобы это была рука в рабочей брезентовой рукавице? Или чтобы тот, кто вас трогает, сначала бы ее снял, помыл руки с мылом и намазал их кремом?
– Одевайтесь, – говорит мне профессор, вид у него слегка озадаченный. – Чего вы сидите? Вытирайтесь и одевайтесь.
Я обнаруживаю, что действительно тупо сижу на кушетке – без трусов, с измазанным в геле животом – и смотрю в одну точку.
Я вытираюсь и одеваюсь. Студенты молча наблюдают за мной. В абсолютной, гробовой тишине.
Я нарушаю эту тишину:
– Он совсем нисколько не проживет?
– Ну почему же нисколько, – отвечает профессор. – Может быть, проживет. Два-три дня. Или даже месяца. Вам решать. Прерывать беременность или донашивать.
– Куда мне теперь идти?
– Идите в женскую консультацию.
– А здесь?..
– Здесь мы такими вещами не занимаемся.
Это первый (но далеко не последний) раз, когда я слышу формулировку про “такие вещи”, но сейчас я слишком раздавлена, чтобы насторожиться.
– Спасибо, – говорю я профессору.
Мне кажется, на его лице мелькает какое-то человеческое чувство, но он тут же загоняет его поглубже.
– Идите в женскую консультацию, – зачем-то повторяет он снова.
Я выхожу из кабинета и сталкиваюсь нос к носу с той самой уборщицей. Она молча зыркает в мою сторону, и по лицу ее разливается совершенно искреннее, какое-то даже детское выражение злорадства. Не знаю, как я сейчас выгляжу. Надо думать, что очень плохо.