Лодовико. Вы это сразу поняли?
Гримм. В том-то и дело, что нет. Мне, анахорету, полубезумному отшельнику, спустившемуся в самом прямом смысле слова с высот своей блистающей башни, было трудно правильно сориентироваться в блистающей красками, музыкой и запахами атмосфере театра. Я был подавлен этим блеском и этим великолепием, я был оглушен им, и не понял, чего же от меня, собственно, хотят.
Лодовико. А чего от вас хотели?
Гримм. Только одного – всего лишь того, чтобы и я присоединился к общим аплодисментам, которые непрерывно раздавались и на сцене, и в зале.
Лодовико. И вы присоединились к ним?
Гримм. В том-то и дело, что нет. Я сидел, как дурак, на своем бархатном кресле, и угрюмо безмолвствовал, в то время, когда все остальные стояли и непрерывно аплодировали находящимся на сцене артистам. Это продолжалось минут сорок, не меньше, все это безумие, обращенное лично ко мне, весь этот немой и явный призыв: встань, обрати на нас свой ласковый взгляд, хлопни хотя бы один раз в ладоши, и мы будем счастливы до конца наших дней. И мы уже через пару лет станем играть твои гениальные пьесы, которые заполонят все театры страны, а потом, возможно, и всего мира. Но я угрюмо сидел, и молчал, уставившись в пол, а когда зрители, устав от бесконечные аплодисментов, начали все же покидать театр, ушел вместе с ними, так ни разу и не посмотрев в сторону сцены. В этот вечер я понял, что мои пьесы не будут играть при моей жизни.
Лодовико. А потом, что было потом?
Гримм. Потом? Потом я кое-как доковылял до своей сияющей в лучах звезд водокачки и начал подниматься вверх по расшатанной лестнице, понимая, что я совершил позорный поступок, за который мне никогда не будет прощения. Понимая, что я достоин своего одиночества и своей вечной отверженности, Что она есть наказание за мою непомерную гордыню, заставляющую меня бежать мира и улыбок людей, и что больше вниз я уже никогда не спущусь. Мне было стыдно, горько и противно до невозможности, я ненавидел и презирал себя так сильно и так неистово, что где-то на середине своей обшарпанной, уже лет пятьдесят не использующейся по назначению водокачки сорвался вниз и, достигнув земли, разбился насмерть.
Лодовико. Вы сорвались вниз, не вынеся своего позора, и, упав на землю, разбились насмерть?
Гримм. Да, похоже на то. Или разбился, свалившись на землю, забыв об одной из предательских, держащихся на честном слове ступенек, или сам спрыгнул вниз, не вынеся тяжести содеянного мною, или повесился на первой же веревке, которую сумел отыскать, поднявшись наконец-то наверх. Суть дела не в этом, не в том, как я покончил с собой, а в том, что жить дальше мне было невыразимо трудно, что лица и глаза актеров, непрерывно аплодировавших мне, стояли бы теперь у меня всю жизнь перед глазами, и вынести этого я просто не мог.
Лодовико (после молчания). Вы очень впечатлительны.
Гримм. Да, возможно, каков уж есть, извините
Лодовико (не обращая на него внимания). И придаете значение тем мелочам, на которые другие просто бы не обратили внимания.
Гримм. Вы так думаете?
Лодовико. Конечно. Вам померещилось Бог знает что, вы в своей непомерной гордыне вообразили себя центром вселенной, гением, равным Шекспиру, и, ничтоже сумняшеся, внушили себе, что актеры на сцене аплодировали именно вам!
Гримм (растерянно). А кому же они аплодировали?
Лодовико (кричит). Да зрителям, вот кому, несносный вы человек! Зрителям, всем этим шикарно одетым дамам, и их не менее шикарно разряженным кавалерам, а на вас, жалкого оборвашку, им было абсолютно начхать! Вы их совершенно не интересовали, им нужен был шумный блеск и шумный успех, вполне заслуженный, насколько я понимаю, и ваше угрюмое молчание их интересовало меньше всего. Вы были никем, абсолютным нулем, отрицательной и не влияющей ни на что величиной в этой обители успеха, славы и красоты, и ваше присутствие в театре абсолютно ни на что не влияло. Вас просто никто не заметил, и все ваши душевные бури и страсти были важны только лишь вам одному, а всем другим, в той числе и актерам, было на них просто начхать! Зря вы повесились на своей водокачке, могли бы и дальше удивлять весь мир своими шедеврами!
Гримм (растерянно). Как так зря повесился, почему зря, зачем зря?
Лодовико (кричит). Да потому, несчастный вы директор несчастной и давно задрипанной водокачки, что на следующий день актеры снова вышли на сцену, и все повторилось в точности так же, как и вчера: им хлопали в продолжении сорока бесконечных минут, и они наслаждались восторгом зрителей, как делали это вчера, и третьего дня, и три года назад. А потом после спектакля пошли в ближайший кабак, и пили там до утра, совершенно не вспоминая ни вас, ни остальных зрителей, потому что те давно уже были для них одной безликой и не поддающейся классификации массой, нужной лишь для того, чтобы платить деньги за вход, занимать места в зале, кричать «бис!» и «браво!» да аплодировать в наиболее интересных, с их точки зрения, местах, в том числе и в конце спектакля. Эх вы, несчастный полуночный мечтатель, покончили с собой, а ведь могли бы жить и дальше, даря нас шедеврами, которые никогда не поставят на сцене!
Гримм (несмело). Ну, может быть, я и не покончил с собой; я ведь все это сказал образно, для эффекта, как и положено драматургу; может быть, я просто умер от тоски на своей обшарпанной водокачке, представлявшейся мне в иные дни то башней из слоновой кости, то вздымавшимся к небесам мощным фаллосом, пугающим всех своим страшным видом; может быть, я просто тихо и мирно скончался, не выдержав своего вселенского позора, и стал со временем думать, что пепел, обрушившийся с небес, есть Божья кара за мое немыслимое преступление. А может быть, я еще жив и пожинаю плоды своей безмерной гордыни, испепелившей весь мир не хуже последней войны!
Раскачивается на стуле из стороны в сторону, обхватив голову руками, причитает: «Ах, все погибло, ах, все надежды окончились пеплом!»
Приближается Ромм с урной в руках. Ставит ее на землю, некоторое время молча смотрит на причитающего Гримма.
Ромм. Это пепел моего дедушки.
Лодовико. Вы в этом уверены?
Ромм. Почему вы об этом спрашиваете?
Лодовико. Вы хотите, чтобы я сидел и молчал?
Ромм. Нет, ни в коем случае, говорит, если вам так хочется!
Лодовико. Мне давно уже не хочется ничего, но если вы так настаиваете, я буду спрашивать.
Ромм. Спросите что-нибудь про моего дедушку, я его так любил!
Лодовико (удивленно поднимает глаза). Вы любили своего дедушку?
Ромм (охотно подвигаясь к нему). Да, я ведь рос без родителей, и дедушка фактически заменил мне отца. Он был писателем, и старался вложить в меня все, чем обладал сам. Заходя в его кабинет, я чувствовал запах всемирной литературы, ударившей мне в ноздри с полуторагодовалого возраста.