– Что?
– Оперетку! Жанр оперетты только по плечу настоящему актеру – мастеру своего дела. И знаете, кто мог бы великолепно играть оперетту? – спросил он лукаво.
– Кто?
– Наши! Качалов, например. Представляете, какой это был бы опереточный простак! А Книппер! Сногсшибательная гранд-дама. А Леонидов! С его данными, какой бы был злодей! Или Москвин! Милостью божьей буфф. Лучшего состава не сыщешь.
– Ну, так за чем же дело? Взяли бы, да поставили оперетту с ними.
Станиславский задумался:
– Нет, не получится.
– Почему же, Константин Сергеевич?
– Они не умеют петь…
Думаю, Евгений Багратионович, как ученик Станиславского, не отважился бы поставить с вахтанговцами «Берег женщин» по сходной причине, сказав:
– Они не умеют танцевать.
Когда единица больше двойки
Берт Бакарак предложил Марлен Дитрих вместо себя одного сразу двух музыкантов. И она с заменой не согласилась. Эффект не изменился бы, если бы эти музыканты были бы сверходаренными, безумно талантливы и гениальны.
Не знаю, считают ли юристы сравнение, то есть уподобление одного факта другому, доказательством. Или для них это от лукавого.
Сравним все же марленовскую ситуацию с другой, столь же реальной. В школьном курсе арифметики есть только четыре действия, других не существует, и дважды два всегда равняется четырем, а единица меньше двух. В жизни не раз приходилось сталкиваться с нарушением этого закона.
В годы борьбы с космополитизмом, а точнее – в годы государственного антисемитизма, Министерство культуры не знало, как прицепиться к Утесову. (Его оркестр все пять вечеров сопровождал Марлен, постоянно напоминая о себе.) В страшном грехе – преклонении перед Западом певца не обвинишь: пел песни только советских композиторов и играл только их музыку, сделав самым популярным номером «Танец с сабляци» Хачатуряна. Никаких иностранных ритмов в программе не обнаружено: вальсы, польки и краковяки, все родные, отечественные, исполнялись танцевальными парами его коллектива без выкрутасов, в пристойных длиннополых платьях и умеренно расклешенных брюках. Да и сам утесовский ансамбль был уже давно переименован из джаза в эстрадный оркестр!
Приняли решение Утесова урезать. Стали всячески придираться к репертуару певца, находили отсутствие гражданственности и интимную пошлость, где их не было и в помине. Дошли до того, что из готовой программы урезали половину. «Айн унд цванциг, фир унд зибциг, что означает – урезать, так урезать. Как сказал один японский генерал, делая себе харакири». Но и харакири райкинского персонажа министерству не помогло: выступления Утесова не с двумя, а с одним отделением имело у публики успех не менее прежнего.
И тут пришла кому-то гениальная мысль: бороться с семейственностью Утесова. Убрать от него его дочь Эдит: ну не положено в одной конторе работать родственникам.
Убрали. И вместо одной Эдит в оркестре появились сразу три певицы.
– Вот это и есть тот самый случай, когда три меньше единицы, – грустно острил Леонид Осипович. – Теперь подсчитаем убытки от этого прибавления. Исчезли дуэты, что я вел с дочерью. Исчез человек, родственных чувств к которому я не скрывал, и это вызывало у публики ощущение, будто она приходила в теплую семью. И, наконец, главное – Эдит училась в вахтанговской школе, была профессиональной актрисой, играла во всех скетчах и театральных постановках. С ее уходом наступил конец нашей традиционной театрализации.
Убедительно? Но у Марлен все оказалось не менее, а более губительным. Два бесспорно больше одного, но из-за потери этого одного Марлен потеряла веру в себя, в нужность своего дела, веру в будущее. Заменить Бакарака никто не мог. Из ее шоу ушел не просто композитор. Ушел стратег, видевший и музыкальные, и зрелищные пути развития ее концертов.
«Когда он покинул меня, я хотела отказаться от всего, бросить все, – писала она. – Я продолжала работать как марионетка, пытаясь имитировать создание, которое он сотворил. Это мне удавалось, но все время я думала только о нем, искала за кулисами только его. Стиль его дирижирования, манера игры на рояле стали настолько неотъемлемой частью моих выступлений, что, оставшись без него, я потеряла ощущение главного – радости и счастья».
К тому же она никак не могла установить контакт с этими двумя новыми дирижерами – американцем и англичанином. Не успевала привыкнуть к одному, как появлялся второй. После первого же концерта с американцем Стеном Фрименом она позвонила из бара Берту и в присутствии дирижера закричала:
– Он ужасен, ужасен! Вернись!
Но выхода не было. Пришлось привыкать. Она чаще стала употреблять уже не шампанское, а шотландский виски. После одного из концертов, сделав для подкрепления сил солидный глоток, упрекнула дирижера:
– Сегодня оркестр играл, как сельские музыканты на вечеринке.
– Это ты пела так, что и Нью-Йоркский симфонический звучал бы не лучше! – парировал тот.
Позже, как только вышли ее мемуары, Берту позвонил досужий журналист, пытавшийся выудить «нечто интимное». Берт отказался продолжать разговор, но журналист не отступал:
– Тогда вы согласитесь хотя бы прокомментировать слова из книги мисс Дитрих?
И прочел ему:
«Да! Время, проведенное с Бертом Бакараком, было самым прекрасным, самым удивительным. Это была любовь. И пусть бросит в меня камень тот, кто на это осмелится.
Бакарак не только замечательный музыкант, но и прекрасный человек – нежный и предупредительный, дерзкий и смелый, всегда умеет отстаивать свои убеждения. И вместе с тем деликатный и уязвимый. Он достоин обожания. Сколько есть еще таких людей, как он?»
Прощальный ужин
Оказывается, это был не только последний концерт Марлен, но и последний день пребывания ее в Москве.
– Хочу поужинать с теми, кто работал со мной, – сказала она мне после последнего концерта. – Никаких официальных лиц. Только те, кто был все эти вечера рядом. Приходите в банкетный зал «Украины», – пригласила она.
Рассказываю об этом не для того, чтобы похвастаться. Или похвалить кухню ресторана гостиницы. Нет. В прощальном ужине по-особому проявилась сама Марлен.
И в этот вечер в час назначенный в банкетном зале собрались все музыканты оркестра. Нас пригласили к столу, так изысканно украшенному, что, казалось, нарушить эту красоту нет никакой возможности. Накрахмаленные салфетки у каждого прибора стояли, как часовые. Бокалы разных калибров наготове, многочисленные столовые приборы тоже. Все сели, и сразу воцарилась мертвая тишина. Кто-то пытался что-то сказать, но ему тут же сделали предостерегающий жест – выразительно постучав по столу: мол, все наверняка начинено микрофонами.
А Марлен не появлялась. В зал вошла Нора и, улыбнувшись, сказала: