За открытой тяжелой дверью мы увидели Октавиана, стоящего в углу таблинума и диктующего письмо секретарю. Молодой человек зна́ком предложил нам войти – казалось, он не торопился покончить с письмом.
На нем была простая воинская туника, его доспехи, шлем и меч лежали в беспорядке на кушетке, куда он их бросил, и сам Октавиан смахивал на юного рекрута. В конце концов, он закончил диктовать и отослал секретаря. Затем пристально посмотрел на Цицерона, и этот заинтересованный взгляд напомнил мне взгляд его приемного отца.
– Ты приветствуешь меня последним из моих друзей.
– Ну, я думал, ты будешь занят…
– Да неужто? – Октавиан засмеялся, показав свои ужасные зубы. – А я полагал, ты не одобряешь моих поступков.
Цицерон пожал плечами:
– Мир таков, каков он есть. Я отказался от привычки одобрять или не одобрять. Какой в этом смысл? Люди делают, что пожелают, что бы я ни думал.
– Итак, чем же ты хочешь заняться? Хочешь быть консулом?
На кратчайший миг лицо моего друга как будто затопили удовольствие и облегчение, но потом он понял, что Октавиан шутит, и свет тут же снова погас в его глазах. Он буркнул:
– Теперь ты потешаешься надо мной.
– Так и есть. Прости. Моим соконсулом будет Квинт Педий, мой безвестный родственник, о котором ты никогда не слышал, в чем и заключается все его достоинство.
– Значит, не Исаврик?
– Нет. Тут, похоже, какое-то недоразумение. И на его дочери я не женюсь. Я проведу здесь какое-то время, улаживая дела, а потом мне надо будет уехать и сразиться с Антонием и Лепидом. Ты тоже, если хочешь, можешь покинуть Рим.
– Могу?
– Да, ты можешь покинуть Рим. Можешь писать философские трактаты. Можешь отправиться в любое место Италии, куда тебе заблагорассудится. Однако ты не можешь вернуться в Рим в мое отсутствие и не можешь посещать Сенат. Не можешь писать свои мемуары или любые политические труды. Не можешь покинуть страну и отправиться к Бруту и Кассию. Это приемлемо? Ты дашь мне слово? Я могу заверить, что мои люди не будут столь щедры.
Цицерон склонил голову:
– Это щедро. Это приемлемо. Я даю тебе слово. Спасибо.
– Взамен я гарантирую твою безопасность в знак нашей былой дружбы.
С этими словами Октавиан взялся за письмо, давая понять, что аудиенция закончена.
– И напоследок, – сказал он, когда Марк Туллий повернулся, чтобы уйти. – Это не так уж важно, но мне бы хотелось знать: это была шутка или ты и вправду убрал бы меня?
– Полагаю, я сделал бы именно то, что ты делаешь сейчас, – ответил оратор.
XIX
После всего этого Цицерон как будто совершенно внезапно стал стариком. На следующий день он удалился в Тускул и тут же начал жаловаться на зрение, отказываясь читать и даже писать, говоря, что от этого у него болит голова. Сад больше не давал ему никакого утешения, он никого не навещал, и никто не приходил к нему, не считая его брата. Они часами сидели вместе на скамье в Лицее, по большей части молча. Единственным предметом, на обсуждение которого Квинт мог подбить моего друга, было далекое прошлое – их общие воспоминания о детстве, о том, как они росли в Арпине. Тогда я впервые услышал, как Цицерон подробно говорит о своих отце и матери.
Это действовало на нервы – видеть не кого-нибудь, а его, столь оторванным от мира. Всю жизнь ему требовалось знать, что происходит в Риме, но теперь, когда я пересказывал ему слухи о происходящем – что Октавиан назначил специальный суд над убийцами Цезаря и что он покинул город во главе армии в одиннадцать легионов, чтобы сразиться с Антонием, – Цицерон не делал никаких комментариев, разве что говорил, что предпочитает даже не думать об этом. «Еще несколько таких недель, – подумалось мне, – и он умрет».
Люди часто спрашивают меня, почему он не попытался бежать. В конце концов, Октавиан еще не имел твердого контроля над страной, погода все еще стояла мягкая, а за портами не наблюдали. Марк Туллий мог бы ускользнуть из Италии, чтобы присоединиться к своему сыну в Македонии: я уверен, Брут был бы только рад предложить ему убежище. Но, по правде говоря, у моего друга теперь не хватало силы воли сделать что-нибудь столь решительное.
– Я покончил с бегством, – со вздохом сказал мне Цицерон.
Он не мог найти энергии даже на то, чтобы спуститься к Неаполитанскому заливу. Кроме того, Октавиан гарантировал ему безопасность.
Прошло, наверное, около месяца после того, как мы удалились в Тускул, когда однажды утром Цицерон нашел меня и сказал, что хотел бы просмотреть свои старые письма:
– Эти постоянные разговоры с Квинтом насчет ранних лет взбаламутили осадок моей памяти.
Я сохранил все письма больше чем за три десятилетия, хотя и фрагментарно – и полученные, и отосланные, – рассортировал все свитки по корреспондентам и разложил их в хронологическом порядке. Теперь же я принес цилиндры в библиотеку Марка Туллия, где тот лежал на кушетке, и один из его секретарей стал зачитывать письма вслух.
Вся его жизнь была в них – начиная с ранних попыток избраться в Сенат. Сотни судебных дел, в которых он участвовал, чтобы имя его стало знаменитым, достигших кульминации в эпическом обвинении Верреса, его избрание эдилом, потом – претором и, наконец, – консулом; его борьба с Катилиной и Клодием, изгнание, взаимоотношения с Цезарем, Помпеем и Катоном, гражданская война, убийство Цезаря, возвращение во власть, Туллия и Теренция…
Больше недели оратор заново переживал свою жизнь и в конце концов отчасти обрел прежний дух.
– Какое это было приключение! – задумчиво сказал он, вытянувшись на кушетке. – Все вернулось ко мне – хорошее и плохое, благородное и низкое. Воистину могу сказать, не впав в бесстыдство, что эти письма представляют собой самую полную запись исторической эпохи, какую когда-либо собирал ведущий политический деятель. И какой эпохи! Никто не видел так много и не записал все по горячим следам. История, составленная без малейшей помощи ретроспективы. Можешь ли ты припомнить что-либо, что сравнилось бы с этим?
– Они будут представлять огромный интерес еще тысячу лет, – сказал я, пытаясь поддержать новое хорошее настроение Марка Туллия.
– О, тут будет нечто большее, чем просто интерес! Это факты в мою защиту. Может, я и проиграл прошлое и настоящее, но как знать – не могу ли я все еще с помощью этого выиграть будущее?
Некоторые из писем показывали моего друга в дурном свете: тщеславным, двуличным, жадным, упорствующим в своих заблуждениях, – и я ожидал, что он отберет самые вопиющие примеры этого и прикажет мне их уничтожить. Но когда я спросил, какие письма ему хотелось бы, чтобы я отсеял, он ответил:
– Мы должны оставить их все. Я не могу представить себя потомству неким совершенным образцом: никто такому не поверит. Чтобы этот архив имел необходимую достоверность, я должен предстать перед музой истории обнаженным, как греческая статуя. Пусть будущие поколения сколь угодно потешаются надо мною за мою глупость и претенциозность – самое важное, что им придется меня читать, в том и будет заключаться моя победа.