— Разумеется, разумеется, владыко. Даже у меня сохранился изданный в Лондоне листок. — Баженов открыл полированный изящный секретер и, порывшись в бумагах, сказал:
— Вот он: «Заметки путешественника на манифест от 17 авг. 1764 г.» Послушайте, владыко, выдержки: «Как ни была уже печальна судьба несчастного Ивана, ему не удалось избегнуть и последнего насилия со стороны нации, не охотно упускающей всякий случай проявить свое зверство». Ну, и так далее… А вот не угодно ли философическое умозаключение: «Одни и те же действия не всегда имеют одни и те же последствия. Родившиеся под различными созвездиями два изменника испытывают различную судьбу: один возведен в графы, кавалер многих орденов, сенатор (Это про Григория Орлова, — пояснил Баженов), другому (Мировичу) отрублена голова, и тело его сожжено вместе с эшафотом».
— Я не наскучил вам? — закуривая заграничную сигару, спросил Баженов.
— Эта эха в Европе наиболее спокойная. А был, помню, острый как перец, отзыв «Свободного англичанина»; Екатерина, говорят, сим отзывом, да и многими подобными была зело задета. Она уразумела, что свободное мнение общества не щадит и особ коронованных. И прошу вас, владыко, обратить внимание: Европа кричит: народ, народ, народ!.. А при чем тут русский народ? В придворных злодеяниях русский народ ничуть не виноват. А общественное мнение нашей публики зажато клещами…
— Простой народ на сии темные события откликается по-своему, он свою имеет эху, — отозвался внимательно слушавший хозяина Амвросий. — На убиение принца Иоанна тотчас же отозвалась провинция. Я имею с некиими сенаторами связи, чрез оных вестен, что вскоре после убиения появились в провинции сочувствия не токмо к участи Иоанна, но и к судьбе Петра Третьего. Так, год спустя, рассматривалось Сенатом по сему поводу шесть тайных дел, а в следующем году — десять. Народ помнит, народ ничего не забывает и в основу суждений своих полагает правду единую, — закончил Амвросий и заторопился уходить.
— Минутку, владыко! Вот не угодно ли взглянуть на кусок из манифеста, заготовленного несчастным Мировичем, разумеется, от имени принца Иоанна…
— Я знаю этот манифест. Я не люблю Мировича! — воскликнул Амвросий. — Сей суеславный безумец суть наемник собственного тщеславия. Друг мой Василий Иваныч, сожгите сии предерзостные и гнусные строки, что изблевал бунтовщик якобы от имени Иоанна Антоновича. Мирович не о народе, Мирович о себе пекся.
— Ныне наша матушка, великая покровительница искусств, — сказал Баженов, — от претендентов на престол свободна: ни Петра, ни Иоанна нет.
Опасаюсь — самозванцы будут… Как вы мыслите, владыко?
— Самозванцы были, есть и будут, — и владыко поднялся.
…Меж тем услужливый казак Федот Кожин расстарался еще двумя штофами, краюхой хлеба и зеленым луком.
Чрез залитую солнцем площадь проходили группами и в одиночку пешеходы, проезжали кареты, линейки с купеческими семьями.
Тяжело плелась вперевалку Марфуша-пророчица — московская дурочка. Она жила в башне у Варварских ворот, где келия старика-монаха; она страшилась татей и разбойников, поэтому всю свою одежонку — платьев с десяток и ветхий заячий тулупчик — напяливала на себя. Она вся увешана тряпьем. Даже измызганную подушку, придерживая за угол, волокла но дороге. Двигаясь необъятной копной по площади, дурочка кривлялась и орала:
— Покарал вас бог, московские люди, покарал! Бога забыли, дураки, водку жрете! Камением побьет вас бог, чертей нашлет. Брысь, брысь, черти, брысь! — она стала плеваться и закрещивать пространство со всех сторон, затем направилась к приземистым одноэтажным галереям торговых рядов, расположенных, корпус за корпусом, между Ильинкой и Никольской. В рядах пусто.
— Жрать хочу, жрать хочу, — выскуливает дурочка.
Пятеро пьяных кузнецов, в кожаных прожженных фартуках, обняв друг друга за шеи, вспотык шагают от Варварки. — Открывай базары! — ругаясь, буйно кричат они. — Москву со всех застав заперли, привозу нет. Голоду хотите, бунту? Открывай Москву, а нет — громить учнем!
— Бунтует народ, — прислушиваясь к людскому гулу, промямлил лежавший вверх бородой мясник и сплюнул через губу.
— По всей Росии беспорядки, — поддержал его Герасим Степанов.
Закинув руки за голову, он лежал возле мясника, силился заснуть и не мог — душа скорбела.
Все восьмеро приятелей лежали вповалячку. Солдаты и маленький горбун похрапывали во сне.
— Эй, Фомка! — окликнул будочник пробегавшего сынишку и указал на лежавшего мясника с компанией, — слетай, голубь, за ров, — чи живые там, чи мертвые. Пять, шесть, семь, восемь человек. Ежели зачумели, беги на пунхт, чтобы каторжан спосылали с крючьями. Стой, дослушай! Да чтобы не Спасским мостом волокли покойников, а в ров пущай скатят да по канаве к Москве-реке, тамотка у Живого моста чумовой плот…
Глава 5
Лихой казак. Войско Яицкое. В Царскосельском парке
1
Чума все еще давала себя знать и в нашей армии, действующей против турок. Однако быстрыми мерами ее там пресекли. Вскоре стала донимать наших воинов азиатская лихорадка. Госпитали были переполнены.
Болезнь Пугачева затягивалась. Он с завистью смотрел на своих выздоровевших товарищей, покидающих стены лазарета. Ой, да и наскучило же ему валяться среди больных!
Походный атаман Греков, видя, что Пугачев нуждается в длительном отдыхе, отпустил его вместе с другими хворавшими казаками на поправку домой.
Здоровье Пугачева восстанавливалось плохо. Старики-станичники присоветовали ему хлопотать об отставке. В конце февраля 1771 года он на собственной лодке поплыл в главный их город Черкасск, где имел резиденцию атаман Войска Донского Ефремов. Там нашел приют у казачки Скоробогатой. В войсковой канцелярии сказал дьяку:
— Я прибыл сюда в отставку хлопотать: у меня болят грудь и ноги.
— Ложись в лазарет, — ответил дьяк. — И ежели твоя болезнь будет неизлечима, получишь отставку, а ежели оздоровеешь, опять на войну пошлем.
Пугачеву это не понравилось: идти на войну, покинув на произвол судьбы большую семью, у него не было никакой охоты. Он не знал, что ему делать. А в это время в действующую армию вновь затребовали отпущенных на отдых казаков, в том числе и Пугачева. Атаман Войска Донского Ефремов велел отдохнувшим казакам двинуться в поход, при этом намекнул им, что от похода можно откупиться. Пугачев со своей командой направился чрез Донец в действующую армию, но в дороге убедился, что по болезни он дальше ехать не в силах. Он нанял за себя казака Бирюкова, отдав ему двух заседланных коней, саблю, синюю бурку и двенадцать рублей. Бирюков уехал на войну.
Пугачев остался на поправку дома.
Когда здоровье его несколько поокрепло, он поехал в Таганрог к своей родной сестре казачке Павловой. Муж Федосьи Ивановны, казак Павлов, жаловался Пугачеву, что вот их, вместе со многими казаками, переселили с начала турецкой войны из Зимовейской и других станиц на вечное жительство в Таганрог. А жить здесь трудно, здесь все по-новому: замест атаманов заведены полковники, замест старшин — ротмистры, а донские привилегии и древние обычаи повелено матушкой-государыней забыть.