Собрание было шумное, но к согласью пришли скоро. Сделано постановление исключительного интереса: приговор вынесен волею и от имени народа. В нем, между прочим, говорилось:
«Мы посылаемы были на заводы в силу указов бывшей государыни Елизаветы Петровны, и тако ныне получили указ его императорского величества Петра Третьего, императора, и с тем, что не самовольно, а в силу оного указа ехать с заводов повелено. Мы все, приписные крестьяне, оному повинились: ехать в свои отечества согласны. Избрали мы для провождения оной нашей партии тебя, Степана Понкина. В том тебя и утверждаем, которым случаем мы, все заводские люди, тебя избрали. А нам, мирским людям, быть у оного выбранного послушными. А сей приговор по приказу оного народа писал крестьянин Федор Пивоваров».
Провожатый, Степан Понкин, получил из конторы на руки проездное свидётельство о том, что «он отпущен в дом свой по силе его императорского величества Петра Федоровича указу».
На третий день в ближайшей к заводу деревне священником был отслужен «в путь шествующим» молебен, огромный обоз окроплен святой водою.
Каждая многодетная семья получила от Хлопуши на дорогу по три рубля, остальные по рублю — деньги немалые.
— Прибудете в отечества свои, — говорил отъезжающим Хлопуша, — толкуйте крестьянству, пущай они барским хлебом грузят возы, берут барских коней да подвигаются под Оренбург, в государеву армию.
— Не учи! Мы теперь прозрели. Теперь мы силу заберем. Ого-го.
Избы заколочены, собаки с цепей спущены. Заскрипели по снегу полозья — обоз двинулся. За многими возами брели коровы.
Мужики шагают возле возов; на возах бабы, ребята, укутанные в рвань.
Лица у всех радостные, на душе праздник, но кое-кого пугает неизвестность будущего, которое все лежит во мгле, в тумане.
— Ничо, ничо! — подбадривают мужики друг друга. — Долго ждали волюшку, вот дождались!
— Как бы эта воля в неволю не оборотилась, — возражали маловеры. — Кто его ведает, как нас на родине-то встренут? Может, там солдатня с пушками нагнана?
— Ну, чего вы, мужики! — обрывали их неунывающие. — Безносый толковал, что у царя-батюшки своя сила стоит, по всей Руси!
— И чего вы, робята, купороситесь, — говорил долговязый старик, подстегивая коровенок. — Худо ли, хорошо ли — все наше! Хуже не будет.
Хошь день да наш!.. Хошь спины разогнем да на божьи леса посмотрим со приятностью.
А леса кругом стояли дремучие, тихие, околдованные зимним сном. Ни птицы, ни зверя. И воздух неподвижен. Знать, нашумелись леса за лето, за бурную осень; нашумелись, устали, натрудили упругие спины, раскачиваясь под ударами вихрей; теперь отдыхают, защурились, спят.
— А, мотри, робята, древо-то божье на зиму умирает, — сказал старый Игнат. — Живая душа-то из древес в мать сыру землю до весны скрывается…
И хоть ты его руби, хоть пили — древу не чутко!
— А что, брат, дедушка Игнат, ты правду баешь, — поддакнули ему.
— Да кто его знает… Однако так мнится мне, — скромничал Игнат, жадно оглядывая вековечные леса; в его ясных голубых глазах загорелись молодые огоньки. — А как весной, при солнышке, потекут по древу живые соки, так и душа снова появится в нем… Господи, боже мой, ну до чего все премудро устроено на божьем свете. Только разуметь умишком своим нам ничего не дадено. Думки есть смышленые, да без корня, без укрепы. Спросишь себя, а как ответ дать — способов к тому нетути.
И уже возле него набралось человек с десяток мужиков: им любопытно послушать, как умствует старый Игнат — человек бывалый и до народа ласковый. И все стали присматриваться, прислушиваться к таинственному лесу, в обычную пору такому простому и понятному. Стали задумываться над словами дедушки Игната, и слова его казались им мудрыми.
Но не верилось людям, что лес мертв, что душа его скрылась до солнца в землю. Нет, лес жив, и жива его душа: лес дышит, лес все чувствует, он только заснул до весны, как засыпает медведь в берлоге.
Да, лес спит… А чтоб не ознобить на морозе свои корявые ноги, он закутал их белой горностаевой шубой, а свое темя и темно-зеленые хвойные лапы принакрыл белой шапкой, белыми пуховыми рукавицами… А эвот монахи идут, целая гурьба, — в темных рясах, в белых саванах, бороды их седы, брови хмуры. А эвот-эвот лесовое страховидное чудище лежит, морда круглая, глазищи по лукошку, хребтина извихлялась, будто у змеи. А эвот, за той страшительной колодиной, — кучка пней, мал-мала меньше, с черными рожицами, в белых, надвинутых на ухо колпачках, красные языки вывалились из губастых ртов, над головами козлиные рога, — ну, чисто чертенята! А эвот на ветвях либо нежить, либо сама русалка разметалась-разлеглась — свесила до земли косищи, бесстыдно выставила снеговые, круглые, как у девки, груди… Ох, господи, прости!.. Много в лесу страхов, много и соблазна.
Впереди обоза ехал с семьей на паре провожатый Степан Понкин, чернобородый, с живыми, смышлеными глазами дядя. По дороге вылезали из своих землянок дикие видом, пещерные люди, бросали свое барахлишко на порожние подводы и, поклонясь артели, приставали к обозу.
— Ну, ваше степенство, господин Демидов, до увиданьица! — потрясали они кулаками в сторону немилого завода. — Гори, проклятый, огнем вечным!..
— И хриплый хохот вырывался из их пораженных недугом грудей.
Хлопуша с пятью казаками поместился в богато обставленном доме самого Демидова. Два писаря составляли подробные ведомости имуществу, а казаки с приказчиком и дядей Митяем грузили его на возы. Взято больше двух пудов серебряной посуды, столовые английские часы, клавесины, зеркала, богатая одежда и вся утварь. Хлопуша хотел надеть на себя хозяйскую лисью шубу с бобровым воротником, да передумал — как бы царя не прогневить. Снято со стен с десяток новых фузей да двадцать добротных ружей петровских да елизаветинских времен, сделанных на тульских, Демидова, заводах.
В конторе взято семь тысяч рублей серебром и медью. Все дивились на огромные, прямоугольной формы медные рубли сибирской чеканки. Народ прозвал их «пряниками». Четыре таких «пряника» тянули пуд, а круглые чеканки Сестрорецкого, что под Питером, завода, екатерининские рубли толщиной в полвершка назывались «пирожками». Два «пряника» и два «пирожка»
Хлопуша велел завернуть в тряпицу и положить в «царев сундук». «Этими дарами поклонюсь батюшке особо», — подумал усердный к Пугачёву Хлопуша.
Из семи тысяч рублей он две тысячи роздал работным людям да пятьдесят рублей подарил матери убитого Павла, а на могиле «убиенного» распорядился положить каменную плиту и поставить чугунный крест.
Всех удовлетворив деньгами и выдав работным людям — кому сапоги, кому новые лапти, одежишку, шапки, рукавицы, Хлопуша назначил старшим при заводе приказчиком дядю Митяя, дал ему в подручные Копылова и стал готовиться к отъезду.
Согнали на площадь сто двадцать ездовых лошадей с прибором, триста баранов, восемьдесят быков, погрузили пять пудов пороху, ядра, государеву серебряную да медную казну, пожитки, провиант, сено, поставили на лафеты шесть пушек. При пушках отряжены были из заводских людей трое, что могли не токмо чинить пушечную утварь, но и метко палить.