Пугачёв с ног до головы окинул оборванца суровым взглядом и насупил брови.
— Ты что за человек? Откуда? — спросил Пугачёв.
— Да вот он знает меня, кто я таков, — ответил Хлопуша и тряхнул локтями, желая освободиться от крепких казачьих рук, державших его.
— Ваше величество, это — Хлопуша, я его знаю. Он человек бедный, порядочный. Мы с ним вместе в оренбургском остроге сидели. Я, ваше величество, осужден был по казачьему бунту, — сказал Шигаев, сняв шапку и покашливая. — Ребята, не держите его.
Хлопуша, поняв, что перед ним сам Пугачёв, тоже стащил с головы шапку, кой-как кивнул ему и, ухмыляясь в бороду, сказал:
— К тебе я.
— По какому делу? Служить мне хочешь аль убить подослан?
Хлопуша молчал. Он стоял теперь в окружении набежавших казаков. Они не спускали глаз с широкоплечего детины.
— Отвечай, — строго повторил Пугачёв. — Кем подослан? По какому делу?
— А вот по какому, — ответил Хлопуша, неспокойно моргая глазами, и, порывшись за пазухой, вытащил четыре пакета. — Один тебе, а три казакам велено. Сам губернатор приказал. Только перепутал я их… Да уж бери все, мне не жалко! — Прикрякнув, он протянул пакеты Пугачёву.
Пугачёв повертел их перед глазами и, не распечатывая, велел отнести к себе в палатку.
В это время из-за бугра вымахнул всадник. Остановившись, он обернул коня назад, кому-то замахал шапкой и закричал пронзительно и тонко:
— Али-ля!.. Здеся бачка-осударь? Адя-адя!..
И вот перед Пугачёвым — нанизанные на общий аркан четыре связанных по рукам человека. Их поймали на дороге каргалинские татары. Пугачёв стоял в окружении приближенных. Он спросил пленников:
— Кто вы такие?
Тогда все четверо повалились на колени.
Старик Пустобаев, сдерживая гулкий бас, в волнении проговорил:
— А послал нас, твое царское здоровье, наш полковник Симонов из Яицкой крепости в Оренбург с бумагами. Вот и бумаги… Уж не прогневайся, — и огромный старик достал из сумки большой пакет.
— Поди прими, — приказал Пугачёв сержанту Николаеву.
Сержанта бросило в испарину. Он хорошо знал этого услужливого старика, и молодому человеку вдруг стало до боли стыдно взглянуть в глаза его. Он подскочил к нему и быстро выхватил из его рук бумагу.
— Знаешь ли ты, дед, кто перед тобой стоит? — спросил Пугачёв и подбоченился.
Долгобородый, богатырски сложенный Пустобаев взглянул на Пугачёва мутными, будто пьяными глазами и громогласно сказал:
— А откуда ж мне было знать-то, батюшка?.. Мы люди подначальные. А начальство нам все уши прожужжало: Пугачёв да Пугачёв…
— Совести в тебе нет, старик, — сказал Пугачёв. — Начальству веришь, а народу, что за царем идёт, не веришь.
— А вот теперича я, хошь и стар, а вижу: как-есть государь ты, ваше величество… Я, пожалуй, в согласье… того… послужить тебе.
— Пошто же ты раньше вольной-волей не пришел к моему царскому имени?
Ведь ты только тогда пришел и царем признал меня, когда на аркане тебя привели…
— Винюсь, батюшка… Маху дал, — сказал старик, и большая борода его затряслась.
— Ну, так повесить всех четырех, — приказал Пугачёв. — Пускай восчувствуют, как мимо меня в Оренбург гулять. Вздернуть!
Шигаев и другие степенные яицкие казаки стали упрашивать Пугачёва помиловать старика Пустобаева и молодого мальчишку, яицкого казака Мизинова.
— Пустобаев, ваше величество, невзирая, что стар, а начальство чинами не жалует его, по сей день в рядовых он, — сказал Шигаев, помахивая ладонью по своей надвое расчесанной бороде. — Как бунт был, старик-то войсковую нашу руку держал.
— Помилуй, батюшка! — гаркнул Пустобаев и пристукнул себя кулачищем в грудь. — Служить буду верою-правдою!
От его трубного голоса у Пугачёва зазвенело в ушах. И все ласково воззрились на поднявшегося огромного, как матерый медведь, деда. Сердитые глаза Пугачёва улыбнулись.
— А тебе, малец, сколькой год? — спросил он Мизинова.
— Это мне-та? — со страху кривя рот и подергиваясь, проговорил Мизинов. — Мне в Покров семнадцать сполнилось. Лета мои не вышли еще, а вот Симонов… это самое… как его… забрал меня в казаки.
— Ну, ладно, молодой ты. С тебя и взыску нет. Живи! И ты, старик, здоров будь. Идите с богом. Николаев, проводи их. Накормить, напоить вдосыт! И коней вернуть. Ну да уж и вас двоих милую. Идите все четверо. А где этот… ноздри рваны у которого?
— Я здеся-ка, — нехотя выдвинулся из толпы Хлопуша. Он возвышался над всеми на целую голову.
— Взять его под караул. Опосля сам вызову его. Покрепче подумай, с каким умыслом шел ко мне, — обернулся к Хлопуше Пугачёв. — Не оправдаешься, — не взыщи, только ты и свету видел. Почиталин! Пойдем-ка разберемся в бумагах, что от Рейнсдорпа с ним присланы.
2
Юный, голубоглазый, похожий на девушку Мизинов, как только услышал себе помилование, враз залился обильными слезами.
— Что, дурачок, воешь? — гукает старик Пустобаев. — Радоваться должон.
— Я и то радуюсь, — хлюпает Мизинов, и уже облегчающий смех охватил его. — Ой, да и напужался я… Вот страх, вот страх-то…
Пустобаев вышептывал шагавшему рядом с ним сержанту Николаеву:
— Да, Митрий Павлыч, а мы все думали, что тебя в живых нетути.
Барышня Дарья Кузьминишна извелась вся по тебе… Стой-ка, стой-ка, — старик порылся за пазухой и, вытащив, передал Николаеву маленький за печатью пакет. — Не дозрили, не отобрали.
Николаев вглядывался в письмо, в ласковые любезные сердцу девичьи слова. Руки его дрожали, и дрожал в них голубой бумажный листок.
Они подошли к шалашу из соломы и веток, жилищу Николаева. Сели. Дед, ухмыляясь, подшучивал над Мизиновым. Сержант Николаев читал:
«Ненаглядный мой Митенька! Ежели тебя захватили в полон, беги скорей домой, всякие способа выискивай, чтобы убежать от разбойника. Да сохрани господи и царица небесная жизнь твою! Ты, Митенька, не верь никому, что он царь, он великой государыни нашей сущий супротивник…»
Тут строки заскакали в глазах сержанта Николаева, сердце заныло, в груди стало тесно, не хватало воздуха. «Подлец, подлец я… Изменник.
Бежать! Куда бежать? Поздно… Милая Дашенька, несчастная моя Дашенька».
— Чего ты мотаешься-то, Митрий Павлыч! Чего ты побелел-то? — старик выволок из широких штанов посудину с сивухой и подал её потерявшему себя Николаеву. — Ну-ка, братцы, зелено! Не прокисло бы оно!..
Сержант с торопливой жадностью проглотил добрую порцию противного теплого пойла. Перед его глазами дробились, скакали черные каракульки:
«Устинья Кузнечиха обещает съездить в стан злодея, укланять его, чтоб отпустил тебя. Поначалу мы рассорились с ней, после помирились. Она девка хоть и норовистая, а добрая. И меня подбивает ехать. Говорит, что царь милостив до нее и твоего суженого, говорит, беспременно отпустит. А я её ругаю, дуру… Какой он царь! Ты, драгоценный Митенька…»