Столь внезапно поднявшаяся суматоха напугала жителей и породила многие толки. В народе стали поговаривать, что Емельян Пугачёв, которого начальство всячески стремится опорочить, совсем даже не простой казак, а «другого состояния».
У костров, как только отвернутся капралы с понукалами, сходятся нос к носу люди.
— Ну, как, братухи, неужто это и впрямь Петр Третий к нам шествует? — раскуривая от уголька трубку, шепчет бородач с подбитым глазом.
— Он, он, — враз отзываются козьи бородки, длинные носы, сутулые спины. — Самоглавнейше — он… Он, батюшка, жив-живехонек, из Питера-т скрыться успел…
— Вре-о-о…
— Правда-истина… — шамкает беззубый коренастый старичок, подвязанный по ушам пестреньким платочком. — У меня в землянке намеднись казак с его стану ночевал. Ну-к он все обсказывал, казак-от. У него, брат, войсков — уйма. И пушек сколь хошь… Попы навстречь выходят с образами…
— Я тебе дам, старый черт, попы! — выплывает из тьмы на свет костра капрал и трясет нагайкой. — Ррразойдись!
Подобные разговоры который уж день носятся по городу, будоражат жителей. Начальству известно, что Пугачёвцы подослали в Оренбург своих головорезов-возмутителей, начальство из кожи лезет, чтоб поймать их, но они неуловимы.
Чтоб положить конец всяким вздорным кривотолкам, Рейнсдорп измыслил составить воззвание к жителям и огласить оную публикацию в воскресенье, 30 сентября, во всех семи церквах.
Каменный, с золотыми куполами, Введенский собор до отказу набит молящимися. После обедни на амвон вышел курчавый, губастый дьякон. Он положил на аналой бумагу, обвернул концом парчового ораря указательный перст, перекрестился и отверз уста:
«По указу её императорского величества, из Оренбургской губернской канцелярии публикация».
Народ всколыхнулся, вытянул шеи, замер.
— «Известно учинилось, что о злодействующем с Яицкой стороны в здешних обывателях, по легкомыслию некоторых разгласителей, носится слух, якобы он другого состояния, нежели как есть. Но он, злодействующий, в самом деле беглый казак Емельян Пугачёв, который за его злодейства… — тут дьякон загрохотал на весь собор: — наказан кнутом, с поставлением на лице его знаков, но чтоб он в том познан небыл, для того предприверженцами своими никогда шапки не снимает. (По народу прошел вздох изумления.) Почему некоторые из здешних, бывших у него в руках, самовидцы, из которых один, солдат Демид Куликов, вчера выбежавший, точно засвидётельствовать может…»
И вдруг из густой толпы молящихся резкий тенористый выкрик:
— Ври, дьякон, да не завирайся! Лицо у батюшки-царя чистое, почище, чем у тебя, дьякон, и ноздри целы! А как батюшка прикладывается к святым иконам, шапочку завсегда снимает… Эх, ты, брехало! А вы, миряне, принимайте батюшку без сумления. Он доподлинный царь!
Сначала все замерли, оцепенели, затем поднялась небывалая сумятица.
Народ кричал, кто во что горазд, женщины испуганно взгайкивали и визжали, дьякон, выпучив глаза и потрясая публикацией, оглушительно взывал:
— Братия! Тихо, тихо…
Два лохматых стражника, врезавшись в толпу, волокли смелого Пугачёвца вон из церкви. Перед самым выходом, у паперти, стражников схватил народ, чернобородый Пугачёвец вымахнул на улицу, мигом вскочил на свою шуструю кобылку, и — только пыль взвилась. Имя Пугачёвца — яицкий казак Костицын.
Эта глупейшая губернаторская публикация, впоследствии оказавшая несравненную услугу Емельяну Пугачёву, наделала много неприятностей начальству. А Рейнсдорп, узнав о происшествии в соборе, едва не умер от «конгестии». Военный врач бросил ему кровь.
Директор таможни, тучный Обухов, злобствовал и на дурака губернатора и на церковную оголтелую толпу. Его жена, невысокая блондинка с пышным бюстом, знакомая нам по губернаторскому балу и питавшая к Рейнсдорпу нежные чувства, будучи весьма религиозной, молилась в этот день в соборе.
Она стояла в передних рядах, вблизи амвона, и, когда началось смятение, каким-то несчастным случаем угодила в костомятку. Вернулась с богомолебствия весьма потисканной и без бриллиантовых сережек.
2
Итак, сказав на военном совещании: «В мой голова двадцать прожект самых очшень хитрых», — Иван Андреич Рейнсдорп начал их осуществлять.
Прожект с публикацией возымел на жителей действие отрицательное. Тем не менее приказом губернатора лживая публикация читалась и в войсках. Все воинские силы были размещены теперь вдоль оборонительной линии укреплений, разбитой на семь участков. К каждому из семидесяти орудий было приставлено по пяти человек прислуги.
Наступила очередь второму прожекту губернатора.
— Вот что, — сделав курносое лицо таинственным, сказал Рейнсдорп статскому советнику Тимашеву. — Я ночь и день думаю да думаю… Не есть ли, душенька, в ваша тюрьма этакий, этакий большуща злодей, разбойничка? У меня гениальный прожект, чтобы не сказать боле…
— Есть, ваше высокопревосходительство, — охотно и в то же время с удивлением ответил Тимашев, подумав: «Что за штучку хочет еще выкинуть милейший Иван Андреич?» — Этого добра хоть отбавляй.
— О! Отбавляй мне, душенька, какого-нибудь сукина кота, рвана ноздря.
— Да вот — Хлопуша, ваше высокопревосходительство, — сказал Тимашев.
— Два раза в Сибири бежал, воровал и разбойничал в пределах Оренбургской губернии, четыре раза бит кнутом, ноздри рваные, на роже поставлены знаки.
Он некогда и в моей вотчине работывал поденщиком, в сельце Никольском. А ныне оный каторжник Хлопуша содержится в нашем остроге, скованный по рукам, по ногам.
— О! О!.. Клопуша…
Через час перед губернатором стоял очень высокий, плечистый, сутулый, с изуродованным лицом человек в железных кандалах. Взлохмаченные волосы на голове и в бороде — цвета грязной мочалы, глаза белесые, холодные, на лбу и щеках клейма: «В. О. Р.». Нос повязан тряпицей.
— Здорово, Клопуш! — бодро поздоровался губернатор, с омерзением присматриваясь к человеку и в то же время радуясь в душе, что этот сильный отъявленный злодей лучше всех исполнит мудрейшее губернаторское поручение.
— Ну, какафо, сукин кот, поживайте?
— Да срамно, ваше превосходительство, — глухо прогнусил Хлопуша. — Сырость, темень, жратво собачье… с тухлятинкой.
— Малядец, малядец, Клопуш, — кончики ушей и полные, отвисшие щеки Рейнсдорпа раскраснелись. Он встал, сунул руки назад, под скошенные фалды кафтана, прошелся взад-вперед и, остановясь перед Хлопушей, крикнул:
— Ты свободна! Я тотчас прикажу снять с тебя эта… эта… цепочечка.
Ты свободна! В острог больше не ходить будешь… Полный свобода!
Хлопуша, гремя кандалами, повалился Рейнсдорпу в ноги:
— Батюшка… Отец, отец… — голос его сорвался: закованный в железо человек до самозабвенья любил волю.