— Зовут меня Иван, сын Прохоров. А как вы были, батюшка, скорым заступником веры нашей древлей, обрелось во мне усердие писать лик ваш царский, — заискивающе улыбнулся живописец.
— Изрядно, изрядно! — Пугачёв покрутил усы, поднял плечи.
— Для ради сего в укромное место куда-нибудь нужно, надежа-государь…
Сержант Николаев, смущенно хлопая глазами, сказал не без робости:
— Наидостойным местом я почел бы канцелярию, ваше величество, там и холст сыщется. Да и находитесь вы своей особой против нее.
— Добро, добро, Николаев! Нехай так, — сказал Пугачёв и пошел в канцелярию. Все последовали за ним.
Сержант Николаев тронул живописца за плечо и показал глазами на висевший в дубовой раме поясной портрет Екатерины: валяй, мол, на нем.
Живописец подморгнул, улыбнулся, кивнул головой в сторону Пугачёва: а вдруг, мол, батюшка на это прогневается. Николаев шепнул: «А ты спроси».
— Ваше царское величество, — масляным голосом обратился бородач-живописец к Пугачёву. Он без тени сомнения принимал его за истинного императора. — Хоша у меня припасена для ради письма лика вашего подгрунтованная холстина, да, вишь ты, беда — подрамника нету.
— Да как же быть-то, Иван Прохоров?
— Да вот как быть… Дозвольте, батюшка, посадить вас на всемилостивую матушку, — и живописец указал рукою на портрет.
Пугачёв пристойно рассмеялся (подражая ему, все вокруг заулыбались), крутнул головой, сказал:
— Ну и штукарь!.. Чего ж ты, бороду, что ли, намалюешь Катерине-то да усы?
— Пошто! Я напредки грунтом её перекрою, а как грунт поджухнет, вас на оном писать зачну.
В канцелярии было довольно светло. Пугачёв обернулся к портрету и прищурился. На него в пол-оборота глядела величавая дама с большими глазами, с поджатыми, слегка улыбавшимися губами, с оголенными круглыми плечами, к правому плечу голубая лента, на груди осыпанная драгоценными каменьями звезда.
— Гордячка!.. Заговорщица!.. — Он сдвинул брови, лик его стал грозным. Живописец, неотрывно наблюдавший за Пугачёвым, переступил с ноги на ногу, оробел. — Вот ужо соберу силу да тряхну Москвой, тогда и тебе, красавица, туго будет… Станешь локоток кусать, да не вдруг-то укусишь.
Ладно, сажай на Катьку! — приказал он бородачу.
Портрет сорвали со стены. Пыль, дохлые мухи, паутина, живой паук…
Живописец попросил государя, чтоб все ушли. Не мешали бы. Пугачёв оставил дежурного Давилина. Живописец раскрыл ящик с кистями и красками в стеклянных пузырьках, заткнутых деревянными пробками. Терпко запахло скипидаром и олифой. Покрыв портрет серым грунтом, бородач сказал:
— Ой, беда, многотрудно писать лик-то ваш, батюшка, зело много скорби в очах-то ваших светлых. А вторым делом, эвот, эвот какие складки меж бровей-то к челу идут, как у Николы-чудотворца, — гневлив на не правду Христов угодник был, — говоря так, речистый живописец перетащил с Давилиным на середину канцелярии дубовую скамью. Давилин свернул втрое свой чекмень и положил под сиденье государя.
Тот сел, расчесал гребнем усы, бороду, приосанился, поправил высокую мерлушковую шапку. Давилин взломал кинжалом запертый кленовый шкаф, добыл голубоватые листы добротной бумаги. Иван Прохоров, близоруко прищуриваясь и оскаливая зубы, внимательно рассматривал лицо Пугачёва и штрих за штрихом накладывал на бумагу очиненным липовым углем. Это был набросок, проба.
— Слышь, Прохоров? — сказал Пугачёв. — А долго ль мне, как статую, сидёть доведется?
— Да не столь долго, надежа-государь, прожухнет грунт скоренько, у меня средствия особые подмешаны… — откликнулся живописец и, чтоб развлечь батюшку, стал рассказывать:
— За веру стражду, ваше величество.
Из богоспасаемого града Воронежа от гонителей веры нашей бежать повелось страха ради. И даде мне приют всечестной старец Филарет, под единою кровлей обретаемся с ним вкупе.
Пугачёв вновь встревожился.
— Сколь давно ты у него проживаешь-то?
— Да с весны, батюшка, с нынешней весны, с месяца мая. Старец-то в Казань меня спосылывал, к Щелокову-купцу. Теперичь в обрат вертаюсь. В Яицкий городок заезжал, а там, ведаешь, рабов божьих нашей веры довольно.
Да беда! В руки Симонова коменданта едва не угодил…
— Ах, наглец, изменник! — сказал Пугачёв, отмахнувшись от мухи. — Не уйдет он от моей царской руки. Его да еще Крылова капитана со всем отродьем в петлю вздерну… Супротивление оказывали мне.
— Ну, вот таперичь, ваше величество, замрите, — прервал царя живописец, взял загрунтованный портрет Екатерины и, помолясь на восток двуперстием, приступил к делу. — Не ворочайтесь, батюшка, сидите смирно.
Да не можно ли в пресветлые очи-то улыбочку пустить, а то горазд хмурый выйдете, батюшка…
— Благодарствую, пущу, — сказал Пугачёв. Но как ни старался, не мог придать глазам веселость.
— Ах, ах! — сокрушался живописец. — Хошь морщинки-то по челу меж глаз как ни то разгладьте…
Портрет писался в напряженном молчании.
Были выписаны глаза да основные черты лица, все же остальное едва намечено.
— Сие распишу и без вашего усердного сидения, батюшка. Зело притомились, поди?
Пугачёв действительно заскучал. Но сознание, что его пишут как царя, давало ему силы переносить скованность неволи…
— Ну вот, присмотритесь, ваше величество…
Пугачёв подошел к портрету.
— Неужто я таков? Горазд грозен да немилостив…
— Сущий вы, батюшка, — что видело око мое, то и на холст положило, — потупясь, ответил живописец. — Взор царственный, вселяющий в души смертных немалый трепет, не правду людскую, аки огонь, сжигающий.
— Давилин, схож ли я?
— Капелька в капельку, ваше величество! Ежели бороду снять, на великого Петра Алексеича смахивать станете…
— На дедушку моего? Не врешь, так правда! — сказал Пугачёв и вышел.
Портрет ему не понравился. Он ожидал увидёть себя в славе и сиянии, с державой и скипетром в руках. И пожалел затраченное время.
…Через две недели портрет был в келье игумена Филарета. Кланяясь в ноги старцу, живописец восторженно говорил:
— Лик государя объявленного, Петра Федорыча, списал, великого заступника веры нашей…
— Покажи, покажи.
Живописец развязал портрет, упакованный в синюю набойчатую скатерть, и, как некую святыню, подал игумену. Тот долго всматривался в черты изображенного лица. Наконец воскликнул:
— Ай-ай-ай! Хоть и не больно схож, а он… Камо гряду от лица твоего?
Аще взыду на гору, ты тамо еси; аще спущуся во ад, ты тамо еси… Вскую шаташася, — старец произносил слова эти каким-то загадочным голосом, а в его глубоких темных глазах поблескивали огоньки.