…И как только собралась шумная застолица, как только подали новые сладости с горячим сбитнем и медовым квасом, сразу зазвенела песня.
Нарядные девушки, посматривая с завистью на Устинью, запели:
Без тебя, ой без тебя, мой друг,
Постелюшка холодна,
Одеяльце призаиндело в ногах.
Осипшими хмельными голосами подхватили и мужчины:
Одеяльце призаиндело в ногах…
Было исполнено много старинных, трогающих сердце песен. Пугачёв, облокотившись на стол и подперев кулаком встрепанную голову, слушал внимательно. Устинья, потупясь, сидела не шелохнувшись.
— Теперь послушайте-ка донскую казачью, только, чур, не сбивать меня, — внезапно проговорил, оживляясь, Пугачёв.
Ему давно хотелось показать свое уменье. Не меняя позы, он поднял брови, окинул гостей взором и не спеша запел. Он пел с большим природным мастерством, полузакрыв глаза и прислушиваясь к тому, как звучит родная песня. Его звонкий, доходчивый голос то выразительно взлетал, то падал и бередил сердце. Он пел:
Под ракитовым кустом казак навек уснул.
Перед ним-то стоит его верный конь,
Он копытом бьет во сыру землю,
Выбил ямищу по колено он.
Своего будит он хозяина:
«Ты хозяин мой, млад донской казак,
Ты садись на меня, слугу верного,
Понесу я тебя да на тихий Дон.»
Слова были самые обыкновенные, простые, но певец вкладывал в них столько души, что гости, замерев, глубоко вздыхали, никли головами и уже не могли вырваться из охватившего их сладостного плена. Ну и наградил же бог человека таким даром, ну и горазд же «батюшка» голосом владеть!
— Эту песню, — сказал растроганный Пугачёв, — я перенял от моих конвойных донцов, что были при дворце.
Огромный и могучий, словно отлитый из меди, Пустобаев стоял возле перегородки и не спускал с «батюшки» глаз.
Пугачёв улыбнулся, наскоро обнял Устинью, сбросил с плеч кафтан со звездой и, попробовав, могут ли работать ноги, сказал:
— Эх, притопнуть бы, господа казаки, а то скука берет… Поплясать бы надлежало. Да, вишь, теснота… Простору нет!
— Как это простору нет?! — насупясь, гаркнул Пустобаев и со всей силы ударил кулачищем в переборку. Две доски с хрустом вылетели вон. — Как это простору нет? — повторил мрачно Пустобаев и двинул кулаком во второй раз.
Доски снова затрещали, вылетели вон. — Как это простору нет? — сказал Пустобаев в третий раз и, навалившись плечом на дверные косяки, вместе со всей рухнувшей перегородкой растянулся в соседней горенке.
Дружный общий хохот, победные крики, будто неприступную крепость взяли. Молодые казаки, бабы, девчата живо убрали древесный хлам — зальце стало вдвое больше, плясы начались.
Первым бросился отплясывать неуемный Пустобаев. Мужественное лицо его было все так же хмуро, почти мрачно, но вся душа в нем хохотала и козырилась.
Эх, лапоточки мои — рыта бархата,
Вы онучи мои — объярь алая!
Когда он пустился вприсядку, гуляки выкрикивали:
— Легче, легче, подполковник! Мотри, на бороду себе не наступи…
…Перед утром молодых повезли на новую квартиру, в дом Бородина. И как только залез Пугачёв в сани, рядом с Устиньей, вдруг отрезвел он, да так, что кровь смерзлась в жилах.
«Эх, Емельян, Емельян, отпетая твоя головушка», — подумал он с тоской и злобой.
Луна уже не сияла, как раньше, но звезды пылали еще ярче, и в их холодном огне зловеще вычерчивались на сизом небосводе высокая колокольня и зубчатые стены крепостного частокола. Вот она крепость — вся как на ладони, а поди-ка выкуси ее… А там — Оренбург, а за Оренбургом многие тысячи подобных крепостей — до самого аж Петербурга.
Он откинулся к задку саней, отдаваясь своему мрачному раздумью, тяжело, протяжно вздохнул. Устинья вся затаилась: вот оно, начинается… И чем дальше летели минуты, тем угрюмей становилось на сердце у нее. Не выдержав, она уткнулась в пушистую шаль и всхлипнула.
Емельян Иваныч опомнился. Он высвободил из-под шали голову новореченной супруги, зажал в своих ладонях девичьи щеки и заговорил голосом, какого Устинья не слышала раньше, не услышит и потом — до конца дней её с этим желанным и страшным человеком.
— Ястребок мой сизый… подстреленный, — вымолвил он и вздохнул еще тягостней.
Тройка лихо подкатила к изукрашенному флагами крыльцу Бородина.
Из-под порожек с пронзительным лаем выскочила востроухая собачонка, человек замахнулся на нее с облучка кнутовищем:
— На царя гавкать, а!..
И грозно полез с облучка, но Емельян Иваныч остановил его:
— У нее хозяин дома — царь, на том стоит!
На другой день были розданы свадебные подарки новой родне и духовенству. Начальствующие лица пришли поздравить молодых. Благочестивый атаман Каргин — голова у него обмотана, переносица расцарапана, глаз распух — кланяясь государю, сказал смиренно:
— Вот батюшка, ваше царское величество, со свадьбы-то твоей по-лягушечьи довелось до дома-то добираться…
— Как по-лягушечьи? — улыбнулся Пугачёв.
— А так, по-лягушечьи… Где поползешь, а где и прыгнешь. Вот глаз подбил.
Пугачёв засмеялся и, обратясь к Овчинникову, спросил:
— А где Грязнов старик да Кузнецов Иван? Помнится, я их к графу Чернышеву направил, к Чике.
— Граф Чернышев доносил нам, ваше величество, — ответил Овчинников, — мол, атаман Грязнов под Челябу им отправлен, а Ванюха Кузнецов под Кунгур.
— Надлежало бы гонцов к ним спосылать, дознаться, что да как? — молвил Емельян Пугачёв.
И все двинулись осматривать подкоп.
2
Тем временем атаман Грязнов, после неудачного приступа к Челябинску, отошел к Чебаркульской крепости. А Челябинск вскоре занял Деколонг.
Грязнов снова подступил к Челябинску и остановился в шести верстах от города в деревне Першиной. У него в толпе 4000 человек — крестьян, башкирцев и киргизов. Небольшие грязновские партии разъезжали по окрестностям, хозяйничали в селениях. Трусливый и старый Деколонг бездействовал. Окрестное население, не видя себе законной защиты от Деколонга, передавалось Грязнову. Силы Пугачёвцев с каждым днем возрастали. Челябинску угрожала блокада, отряду Деколонга и всем жителям — голод.
— Чтоб не быть запертым в городе, Деколонг вынужден был Челябинск покинуть. Кстати представился случай: от полковника Василия Бибикова он получил из Екатеринбурга письмо с просьбой о помощи, так как «самый Екатеринбург и его окрестности от злодейских обращений весьма опасны».