Петр Панин заметно дряхлел, становился тучным, однако жизненного огня было в нем еще довольно.
В беседе Никита сказал:
— Как я уже сообщал тебе, Петр, в виде письменном, фаворит на военном совещании молвил матушке тако: надлежало бы, мол, отправить некую знаменитую особу, вровень с покойным Бибиковым стоящую.
— А и умен этот Гриша одноглазый, ей-ей, умен, — перебил брата Петр, расхаживая с палочкой по горнице.
— Да, охаять его в этих смыслах никак не можно… Человек с принципиями твердыми. И я думаю… — Никита сделал паузу и, уставившись в глаза брата, продолжал:
— И я думаю, что сей знаменитой особой надлежало бы быть никому иному, а тебе.
Петр прищурился на брата, поправил на лысеющей голове голубой колпак с кисточкой, его лицо изобразило ложную гримасу равнодушия, сменившуюся затем выражением властолюбивого тщеславия.
— Что ж, Никита, — сказал он, — я об этом казусе довольно думал.
Но-о-о!..
— Ведь ты пойми, брат, — перебил его Никита под напором обуревающих его мыслей. — Потомки нарекли бы тебя героем, яко благополучно разрешившим сей бедственный народный кризис. И род наш, старинный род Паниных, вознесясь, навеки укрепился бы в истории.
— Да, ты сугубо прав, — высоко вскинув голову, ответил Петр. — Но…
Ты сам ведаешь: матушка на меня зуб имеет и ни за что на свете не отважится создать из меня персону знаменитую. Побоится! — воскликнул Петр, пристукнув тростью в пол. — Она и Гришки-то одноглазого побаивается, а тут ты меня толкаешь в грансеньоры… Да ведь я царских полномочий себе запрошу.
— Так и надо, так и надо, Петр! Лишь бы ты согласился, а уж там…
Положись на меня.
— Я согласен… Что ж, ради спасения отечества и пошатнувшегося корпуса дворянского утверждения, я согласен…
Братья снова крепко обнялись и снова прослезились. Петр вдруг почувствовал, что душа его ширится, за плечами как бы вырастают крылья, под ноги подплывает некий пьедестал и вздымает его все выше, выше. Призрак власти реет над ним, захватывает его, зовет на подвиг…
21 июля в Петербурге уже было получено известие о сожжении Казани.
Правительство, в особенности сама императрица, отнеслась к этому известию весьма тревожно: распространение мятежа угрожало не только внутренним губерниям, но даже и Москве.
— Черт возьми! — воскликнула Екатерина. — Все, все, даже Михельсон, не могут угнаться за маркизом Пугачёвым!
— Это ничего, — ответил ей Потемкин, — сие оттого и происходит, что Пугачёв больше не царствует. Он царствовал в Оренбурге, а ныне бежит, как заяц.
Екатерина собрала заседание государственного совета. Она явилась на совет запросто, без пажей, без адъютантов. Открыв заседание, она в своей речи дала общую характеристику восстания, гневно отзывалась о действиях главнокомандующего Щербатова и подчиненных ему лиц. И в конце речи заявила:
— Я весьма и весьма опасаюсь за Москву. Пугачёв прокрадывается к первопрестольной, дабы как-нибудь там пакость какую ни на есть наделать — сам собою, фабричными или барскими людьми. А по сему, и ради спасения империи, я намерена сама ехать в Москву и взять на себя все распоряжения к усмирению восстания и ко благу общества клонящиеся! Прошу государственный совет высказать по сему свои суждения.
У нее был столь возбужденный вид и крикливый, какой-то запальчивый голос, что присутствующие сочли нужным, потупив глаза, отмолчаться. Молчал и Никита Панин. Видя замешательство присутствующих, Екатерине ничего не оставалось, как спросить каждого персонально.
— Скажите, Никита Иваныч, — обратилась она к Панину, — хорошо или дурно я поступаю?
Опасаясь испортить отношения с Екатериной и не теряя надежды возвысить брата до «особы знаменитой», Никита Панин отвечал ей чрезмерно почтительным, даже вкрадчивым голосом:
— Не только не хорошо, ваше величество, но и бедственно в рассуждении целости империи. Оная ваша поездка в Москву, увелича вне и внутри империи настоящую опасность, более ежели она есть на самом деле, может ободрить и умножить мятежников и даже повредить дела наши при других дворах. — Считая, что он достаточно запугал императрицу, пожелавшую занять пост «особы знаменитой», Никита Иваныч опустил голову и смолк.
Екатерина прищурила на него глаза и отвернулась. Её поддержал Григорий Потемкин:
— А что ж, а что ж, — сказал он. — Я по сему с Никитой Иванычем не согласен в корне. Поездка вашего величества в Москву навряд ли повредит империи внутри и вне ее.
Был опрошен князь Орлов. Он сидел с презрительным ко всему равнодушием, хмуро косился на Потемкина и, ссылаясь на нездоровье, на плохой сон, извинился, что по сему поводу «никаких идей не имеет».
«Окликанные дураки», — как выражался про них в письме к брату Никита Панин, — бывший гетман Разумовский и Голицын — тоже твердым молчанием отделались. Скаредный Чернышев трепетал между фаворитами, он вполголоса вымолвил, что самой императрице ехать-де вредно, и сделал вид, что спешит записать имена тех полков, которым к Москве «маршировать вновь повелено».
В общем, поездка императрицы в Москву была отклонена. Государственный совет постановил: послать в первопрестольную два полка конных гусар и казаков да легкую полевую команду с несколькими орудиями; побудить дворянство к набору и содержанию конных эскадронов по примеру казанского дворянства и, наконец, отправить в Казань для командования войсками знаменитую особу с полной мочью.
Кто будет знаменитой сей особой — ни один из многочисленных присутствующих не знал. Гадали на Григория Орлова, на Румянцева, на бывшего гетмана Разумовского, наконец — на самого Потемкина, но ни у кого и в помыслах не было о назначении на пост главнокомандующего генерала Петра Панина, столь неприятного императрице.
Вот тут-то Никите Панину и приспело время действовать.
В тот же день, после обеда во дворе, он отвел Потемкина в сторону и не без пафоса сказал ему:
— Дорогой друг, Григорий Александрович, сделай мне, старику, божескую милость, исхлопочи у всемилостивейшей, дабы она позволила мне принять на себя тяготы главнокомандующего для прекращения народных бедствий. Не могу терпеть больше… Ночи не сплю!
— Да что ты, Никита Иваныч… Перекрестись! — отступив на шаг и сцепив кисти рук пальцы в пальцы, с немалым изумлением проговорил Потемкин. И тотчас же смекнул: «Ага, сейчас о Петре зачнет, лисица». — Ты человек сугубо не военный, где ж тебе. Да и как мы без тебя здесь останемся? Подумай…
Никита потупился, в смущении погрыз ноготь, глаза его увлажнились. Он сказал:
— Ведь дело становится там час от часу важнейшим и сумнительнейшим.
Ну… в таком разе, ежели не я, то Петр Иваныч Панин мог бы с честью стать на защиту империи. Сей прославленный воин не столь дряхл еще. Да ежели и на носилках довелось бы его нести, он все едино примет на себя ратный подвиг ко спасению отечества. А ведь он бодр душою и телом. Поди, поди, друг, Григорий Александрыч, доложи о сем всемилостивой государыне.