Началась беседа. Пугачёв рассказал о поражении, постигшем его армию.
Ну, да ведь он шибко головы не клонит, Казань-то все ж таки взята, только кремль не покорился, — он, государь, крепко надеется на помощь божию да на свой народ, первым делом на крестьянство: не выдадут, помогут. «Поможем, свет наш!» Бурлаки принялись толковать, что их у Макарья на ярмарке да в Нижнем Новгороде наберется много тысяч. А как тянули они, бурлаки, посудины вверх по Волге, своими глазами видели, своими ушами слышали, как попутные селенья сжигают и громят помещичьи гнезда, помещиков ловят да вешают, а сами всем скопом собираются к «батюшке».
Слушая, Пугачёв вдруг приметил в толпе женщину. Не старая, с загорелым добрым лицом, одетая в сарафан, в чистую, тонкого холста рубаху, она то прикрывала лицо рукой, то опускала руку и умильно взглядывала на «батюшку», подбородок её дрожал, из серо-голубых глаз капали слезы.
— Эй, о чем, милушка, плачешь? — подняв руку, спросил женщину Пугачёв. — Уж не изобидел ли кто тебя?
— Да как же не плакать-то, свет наш!.. От радости, батюшка, плачу. От радости, — часто замигав, откликнулась женщина и сквозь слезы улыбнулась.
— Ты сорви-ка, Матрена, огурчиков батюшке-т, — сказал рыжебородый дядя в беспоясной рубахе с засученными рукавами, по-видимому — муж ее. — Репки да моркови с брюковкой…
— Ужо-тка, ужо я всего с грядок понадергаю, — обрадованно сказала женщина и шустро двинулась к плоту с огородом.
— Стой, Матренушка! — остановил её Пугачёв. — Не рушь зря огорода, вам еще долго плыть, пригодится. А мне бы луку зеленого пучочка три да чесноку малость. Уважаю я чеснок-от…
Пока баба бегала на плот, Пугачёв, продолжая беседу с плотогонами, заговорил о переправе его армии на тот берег, расспрашивал о Нижнем Новгороде. Они сказали, что губернатор Ступишин город укрепил хорошо, есть пушки, есть и солдаты. Что касаемо переправы, то лучше этого места не найти, да к тому же у них много челнов, а у бурлаков два порожних баркаса.
Матрена притащила с огорода всякой всячины, передала Ермилке, а «батюшке» вручила вышитое, тонкого холста, полотенце.
— Прими, батюшка!.. — сказала она, кланяясь. — Личико свое пресветлое утирать будешь, да нас, сирых вспоминать.
— Благодарствую, — проговорил Пугачёв и, сняв с руки кольцо, подал его женщине. — Возьми, милушка. Радость ты мне принесла.
— Что ты, что ты, желанный наш!.. Недостойна я твоего царского подарка… Ой, ты!
Она повалилась Пугачёву в ноги.
Он поднял ее, спросил:
— Чьих ты господ?
— Кожевниковых, батюшка.
— Будь отныне вольна! — властно проговорил Пугачёв. — И все вы вольны будьте, детушки! А ежели крестьянство даст нашей императорской армии подмогу, то и вся Русь с землей, с волей будут.
— Спасибо, отец наш! — закричали бурлаки. — Продли тебе, господи, живота да веку!
Вскоре под наблюдением Овчинникова с Твороговым началась переправа на тот берег. Полсотни челнов заскользили по зеркальному течению тихой Волги.
На том берегу уже дымились костры.
Постепенно стягивались к царской ставке части разбитых под Казанью Пугачёвских сил, подходили, подъезжали из ближних селений новые кучки крестьян, иные приводили с собой на царский суд лихих помещиков, бурмистров, старост.
Прибывшие каргалинские татары доложили Пугачёву, что их атаманы Алиев и Махмутов схвачены высланными из Казани розыскными командами. А прискакавший белобородовский писарь Верхоланцев сообщил, что полковник Иван Наумыч Белобородов пленен.
— Да неужто? — схватившись мимовольно за голову, воскликнул с горестью Пугачёв. Все меньше и меньше становилось у него атаманов. Не стало Зарубина-Чики, рассудительного Максима Шигаева, убит атаман старик Витошнов, без вести пропал Падуров, золотая голова. А вот теперь лютое несчастье поразило и верного Наумыча.
Оправившись от тяжелого известия, Пугачёв ездил по берегу от толпы к толпе, верховодил переправой. К жаре он человек привычный, но волжский раскаленный день и его сморил.
— А поплывем-ка, ваше благородие, купаться.
И вот они вместе с Горбатовым, раздобыв лодку, отправляются вдвоем на середку реки. Лодку поставили на прикол и бросились в воду. Купались не торопясь, со вкусом: поплавают, побарахтаются да опять в лодку, Горбатов сказал:
— Вы, государь, шибко-то не унывайте. Я, как человек военный, несмотря ни на что, считаю, что дело под Казанью было одной из блестящих побед ваших…
— А кремль-то, кремль?
— Взяли бы и кремль, когда бы нам Михельсон не помешал да будь у нас поболе артиллерии.
— Верно! А Михельсонишка-т того… дюже пообидел нас.
— Наша армия сопротивлялась неплохо ему. И о вас, о вашем начале хулы не скажешь.
— Благодарствую… А все ж таки трепку дал нам Михельсон.
— Был момент, могли бы Михельсона раздавить вовсе. Но… — Горбатов развел руками. — Дисциплина у него железная, солдаты вымуштрованы, да и вооружены как надо. Тысячный отряд его врубался в нашу несметную толпу, как топор… в гречневую кашу.
— Вот то-то и оно-то, — проговорил Пугачёв.
— А все ж таки…
— А все ж таки наша взяла, да только, вишь, рыло в крови! Так, что ли? — выкрикнул Пугачёв и улыбнулся, но голос его звучал невесело, и во взоре было темно, без огонька.
Помолчали. Емельян Иваныч, спустив ногу в воду, смотрел, как мелкая рыбешка льнет к ноге, щекочет кожу.
— Офицер ты на диво! — продолжал он. — А ведаешь, я не знаю, кто ты есть? Было у меня в помыслах, уж не высмотрень ли ты, а таперь, думаю — не-е-т, мы с тобой, ваше благородие, одной глины горшки. Ну, кто ж ты, ась?
— Извольте, государь, с большой охотой поведаю вам о судьбе своей, — ответил Андрей Горбатов и принялся рассказывать сначала об участи своего брата Коли, именно то, что он рассказал уже Дашеньке (где-то она, что-то с ней?), затем повел речь о себе.
— Когда мы разлучились с Колей, мой досточтимый дядюшка, этакий усач с брюшком на коротких ножках, повез меня на юг: «Там мы, говорит, лошадей закупим дешевле и хороших статей». И подъехали мы после долгих странствий к самой, как потом оказалось, турецкой границе. Остановились в корчме у грека. В корчму начали приезжать какие-то богатые толстые люди, оказалось — молдаванские купцы. Все пальцы их сплошь унизаны драгоценными перстнями.
Стала завязываться картежная игра. Дядя прожил в корчме около недели и умудрился спустить двадцать тысяч казенных денег. Когда опамятовался, хотел стреляться, но раздумал. И вот, помню, ужин. Грек вынес из-за перегородки три стакана виноградного вина — мне красное, а себе и дяде белое. Кроме нас, никого в корчме не было. Я выпил, у меня замутилась голова, и я потерял сознание. Был в обмороке, по моим расчетам, больше суток…