И ежели присмотреться к далеким горизонтам в юго-западную сторону, можно видёть многие тысячи войска. Война с Турцией преждевременно окончена, полк за полком идут от границы Украйны и Польши, идут в глубь российских губерний на истребление бунтовщиков.
Дальше, дальше… С орлиных высот видит наше человечье око освобожденный Оренбург; вот вольный Яик прочертил сырты плавным своим течением, вот Иргизские леса, в них многие раскольничьи скиты, тысячеверстным расстоянием разъятые от древних скитов керженских. А вот скит всечестного старца Филарета, здесь малое время когда-то скрытничал Емельян Иваныч Пугачёв. Во всех иргизских скитах бьют малые деревянные и большие железные била, подвешенные на ветви сосен и елей. Это сбор на молитву. Из своей кельи выходит старец Филарет, он во всем черном, на голове скуфейка, в правой руке посох, в левой — лестовки. Проходя в часовню, он направился к двум завалинкам, на которых сидел народ — казаки и беглые крестьяне. Они поднялись и низко поклонились Филарету.
— Чего ради вы, христолюбцы, сидите здесь и кисните, как опара в квашне? — начал чернобородый, сухой, с пронзающим взором Филарет. — Государь наш Петр Федорыч, како вестно мне, терпит большую нужду в людях, царские генералы зело докучают ему, защитнику древлего нашего благочестия.
Служение государю в правом деле защищения угнетенных и обиженных есть самая угодная молитва богу. Тецыте к царю, христолюбцы, не мешкая. Скиты наши вооружат вас, чем могут, и яства дадут, и денег, и добрых лошадушек.
Да благословит вас на ратное дело господь бог, и аз, многогрешный, благословляю вас… Русь наша в огне и пламени, Русь немоществует…
А вот и сам Пугачёв Емельян Иваныч. Он идёт со своим воинством скорым поспешением — кони, знамена, пушки, — он не хочет принять боя с сильнейшим, чем он, недругом, он ищет какой-нибудь неодолимой крепости, он все еще надеется на донских казаков, он ждет помощи от всей мужицкой Руси.
Трепет и скорбь на душе его. Но конь под ним скачет, и вьется, и бьет о землю кованым копытом. И припоминается Пугачёву раскольничья стихира, он слышал её в скиту у Филарета игумена:
Вижу я погибель,
Страхом весь объятый,
Не знаю, как быти.
Как коня смирити.
Эх, конь, ты, конь, народный выкормок! Куда ты мчишь мужицкого царя, в погибель или в жизнь?
Трепет и скорбь на душе Емельяна Иваныча, и тщетно он ищет утешения то в беседах с офицером Горбатовым, то у Акулички, чья детская резвость и ласка, смех звонкий и безобидный лепет действуют на полное тревоги сердце как бальзам.
Но вот не стало Акулечки.
3
Случилось это совсем просто и неожиданно. После раннего обеда Акулька пошла в лес набрать «батюшке» к ужину грибков. Пошла она, да в лесу-то и закружилась. Она туда, она сюда, да ну кричать, звать на помощь, никак не может выйти на тропинку. Уж не лесной хозяин, сам леший-лесовик принакрыл тропу, утыкал её елками, поди найди… Должно быть далеко зашла, вся измучилась, последних силенок лишилась, села на пенек, заплакала. Стали чудиться ей волки, вот набегут волк с волчицей и задерут ее. Ни чертенят, ни самого лесовика Акулька не боялась, от этой нечисти крестом да молитвой борониться можно, отец Иван вразумил ее, а вот лесного зверя страшно.
Она подхватила корзинку с белыми грибами и, вытаращив глаза, неведомо куда побежала по лесу. Бежала, бежала и, слава тебе, господи, — наткнулась на желанную тропинку. А стало вечереть, солнце село, даже верхушки сосен погасли. В какую же сторону по той тропе бежать? И девочка Акулечка припустилась влево. Бежит, кричит: «Эй, эй!.. Мужики!.. Я здеся!» Вдруг речка, девчонка стала перебираться по лесине, нечаянно оборвалась и бултыхнулась в воду. А вода ключевая, холодная, вода сразу обожгла разгорячившуюся на берегу Акульку. Девочка едва выползла из воды на берег, вся мокрая, и почувствовала резкую боль в ноге. Она приподнялась, прошла два-три шага и снова упала на землю. Больно. Ну, так больно, что ступить нельзя. Она прилегла и застонала. И взглянула на небо, и просила у бога помощи, чтоб бог исцелил ей ногу и помог выбраться в стан, — иначе волк с волчицей задерут ее.
— Боженька, миленький, уж ты постарайси…
Ночь наступила холодная. Девчонка не могла согреться, она была мокрехонька и вся продрогла. Её трясло. Она вскакивала, пробовала идти, но от нестерпимой боли в ноге снова падала, и плакала, и кричала на весь лес.
Вот голову стала обносить дрема, Акулька, похныкивая, впадала в забытье. Какая-то несуразица грезилась, то страшная, то забавная, будто сам царь-батюшка стаю волков саблей рубит, прокладывает путь к Акульке, а возле Акульки цыган-волшебник сидит с зеленой рожей, с синими усами, колдовскую трубку курит, сам песню на три голоса поет, из трубки душевредный дым полыхает. И огоньки… все огоньки, огоньки бегут… много огоньков.
— Аку-уль-ка-а-а!..
— Здесяа-а!.. — отзывается замест Акульки колдун-цыган и крутит, крутит над своей вихрастой головой волшебной трубкой. И вот с факелами подлетают казаки. Ермилка срывает с нее мокрый сарафанишко, пеленает девочку, как куклу, в свой сухой чекмень, берет её в седло, говорит ей:
— Эх, ты, диковинка!.. Вот где ты…
Она уж и слова не может вымолвить, впрочем сказала: грибки не забудьте… батюшке… — Её била лихорадка, она больше ничего не помнит, ну словно бы провалилась сквозь землю.
Проходил день за днем. Акулька не поправлялась. Армия шла походом вперед, вперед. Девочку перевозили в отдельном экипаже. А на дневках и ночлегах ей разбивали маленькую палатку, мужики смастерили походную кровать, натаскали сена. При ней находились по очереди то Ненила, то красивая молодая купчиха Мария Павловна, плененная в Казани и приставленная к Пугачёвскому семейству. Да и помимо них было много желающих — и мужчин и женщин — послужить девочке Акулечке: её все очень любили и жалели. Возле палатки всегда толпа — и днем и ночью. И лагерь как-то весь стих, и вино не пилось, песни, как по уговору, смолкли. И каждый живущий в лагере чувствовал какое-то тяжкое душевное томление: хоть всем чужая девочка была, но, может быть, поэтому всяк любил ее, пожалуй, не меньше, чем родное свое дитя.
Возле нее сидел Горбатов, прикладывая к голове холодные компрессы.
Лицо у нее восковое, кости да кожа, нос заострился. Дыхание прерывистое, взахлеб. Девочка пришла в себя, распахнула большие глаза и осмотрелась.
Трошка стоит в красной рубашонке, Ермилка.
— Ну, как нога-то, диковинка? — спросил Ермилка, улыбаясь во все широкое лицо. — Болит, нет?
Акулька пошевелила под одеялом той и другой ногой, сказала:
— Нет.
Ногу ей выпользовал костоправ, он ежедневно растирал её и обкладывал густо намыленным мочалом.
— А где батюшка? — спросила девочка.
— За батюшкой побежали, сейчас придёт.
— Ну, здравствуй, девочка Акулечка, здравствуй, милая! — проговорил вошедший Пугачёв.