— Допустите до царя-батюшки! — кричали во дворе. — Он нас рассудит!
Пугачёв подошел к окну, глянул со второго этажа вниз и видит: большая возбужденная толпа крестьян — пожилых и старых — подступала к закрытой двери, а стоявшие на карауле казаки гнали их прочь. Среди толпы вилялся толстобрюхий монах. Крестьяне хватали его за полы, тянули к двери, он вывертывался, орал: «Прочь, нечестивцы!» Крестьяне, задирая вверх бороды, продолжали взывать: «Эй, допустите до царя!»
— Давилин! — высунувшись из окна, прокричал Пугачёв вниз. — Пусти народ!
И вот, грохая по лестнице каблуками, шаркая лаптями, ввалилась в трапезную толпа, покрестилась, пыхтя, на иконы, отдала глубокий поклон архимандриту и пала Пугачёву в ноги.
— Встаньте, мирянушки! С чем пришли?
— С жалобой, надежа-государь, с жалобой… На монахов, на гладкорожих… Баб да девок… Тово… Жеребцы! Прямо жеребцы стоялые, — раздались со всех сторон голоса.
— Да не галдите разом-то, — прикрикнул на крестьян Овчинников. — Толкуй кто ни то один.
Емельян Иваныч расчесал гребнем бороду, сел в кресло, приготовился слушать. Выступил вперед седобородый крепкий дед с ястребиным носом, с горящими глазами.
— Надеж-государь, эвот чего вчерась содеялось, — начал он, кланяясь Пугачёву. — Ведомо ли тебе, кормилец, что у нас два монастыря? Один вот этот самый, Петровский называется, а другой в пяти верстах отсель, на Инзаре — на реке. Ну тот, правда что, небольшой монастырек…
— Даром что небольшой, — подхватили в толпе, — а монахи молодые, здоровецкие!
— И оба монастыря на заливных лугах покосы имеют, — продолжал старик.
— Покосы у них рядышком. А наш, крестьянский, впритык с монастырским… покос-от.
— Впритык, впритык, батюшка, — снова подхватил народ. — Вот этак ихние покосы, а этак наш.
— На нашем одни девки с молодыми бабами робили, да на придачу — старики, а парни-то да середовичи быдто одурели, все в бунт, в мутню ударились: кои в твою армию вступили, кои по уезду разбрелись помещиков изничтожать…
— Изничтожать, изничтожать лиходеев-бар, согласуемо царского, твоей милости, веленья! — шумел народ.
— И вот слушай, царь-государь! — клюнув ястребиным носом, громко сказал старик и покосился на только что приведенного людьми гладкого монаха, стоявшего поодаль. — И как заря вечерняя потухла да стала падать сутемень, бабы с девками домой пошли. Глядь-поглядь: за ними краснорожие монахи бросились, женщины от них ходу-ходу, монахи за ними дуй, не стой…
Мы кричим: «Бабы, девки, лугом бегите, луговиной!» А они, глупые, к кустарнику несутся… Они к кустарнику, монахи за ними, как кони, взлягивают, гогочут…
— Догнали? — нетерпеливо спросил Пугачёв, пряча в усах улыбку.
— Нет, что ты, батюшка! — отмахиваясь руками, в один голос откликнулась толпа. — Наши молодайки на ногу скорые, а девки того шустрей… Убегли, убегли, отец. Все до одной убегли! Да их на конях надо догонять…
— Царь-государь, — опять заговорил старик с ястребиным носом, — положи запрет монахам, чтоб напредки не забижали наших жинок-то… Вот он, царь-государь, пред тобой этот самый игумен того монастыря. Его монахи-то охальничали, его! — и старик строптиво взмахнул в сторону смиренно стоявшего гладкого игумена. — Отвечай, отец Ермило, чего молчишь?
— Не мои монахи, — потряс головой игумен, охватив руками тугой живот и устремив к потолку хитрые масляные глазки. У него загорелые пышные щеки, между ними задорно торчит красный носик пуговкой, на скулах и подбородке реденькая, словно выщипанная, темная бороденка.
— Как так — не твои! — зашумели крестьяне, надвигаясь на игумена. — Так чьи жа?
— Не мои монахи…
— Ну, стало быть, твои, отец архимандрит, твоего монастыря.
— Нет, братия, — возразил отец Александр. — Мы посылаем на покос монахов богобоязненных и годами преклонных. А молодые трудники в лесу дрова заготовляют.
— Не мои монахи! — гулко бросал игумен, будто топором рубил.
— Ха, хорошенькое дело! — возмутились мужики. — Мы своеглазно видели: твои!
— Не мои монахи! — вновь затряс брыластыми щеками игумен.
— Ну вот, заладил, как филин на дубу: не мои да не мои… — осердился Пугачёв. И все старики со злобой уставились на отца Ермилу.
— Твое царское величество! — начал упрямый игумен, и лицо его тоже стало злым и дерзким. — Я правду говорю: не мои монахи. Я знаю своих! Мои баб с девками всенепременно догнали бы… Как пить дать — догнали бы! А это не мои; — и отец игумен, выхватив платок, порывисто отер им вспотевшие загривок и лицо.
Первым прыснул в горсть смешливый Иван Александрыч Творогов. А вслед за ним и всем прочим стало весело. Даже улыбнулся архимандрит Александр и прихихикивали в шляпенки пришедшие с жалобой старики. Лишь один отец Ермил, столь ретиво вступившийся за честь своих монахов, с видом победителя щурил на всех хитренькие глазки. Старик с ястребиным носом, кланяясь Пугачёву, молвил:
— Заступись за нас, сирых, батюшка.
— Дело это несуразное, путаное. Ведь ежели б монахи вас, стариков, ловили, а то — ваших девок с бабами. Ну так женские и с жалобой должны были притить, а не вы, люди старые… Может статься, девки-то сказали бы:
«Надежа-государь, вздрючь монахов, что нагнать нас не смогли…»
Снова все заулыбались. На этот раз улыбнулся и отец Ермил.
Крестьяне разошлись. Стали собираться до дому и гости. Явился Перфильев, тихо сказал Пугачёву:
— На воеводском дворе, твое величество, все готово. Крестьянство ждет. Помещиков и прочих приведено с полсотни.
Пугачёв и гости поблагодарили отца Александра за угощенье, направились к выходу. Архимандрит, радуясь за спасенье монастыря и своей жизни, приказал проводить гостей трезвоном во все колокола.
На дворе воеводы города Саранска, как и в Алатыре, были произведены казни. А на следующее утро, 28 июля, Пугачёв двинулся походом к Пензе.
Между тем полковник Михельсон, выступив из Казани, встретил в пути графа Меллина и приказал ему выступать на Курмыш к Симбирску для преследования самозванца, а сам 25 июля пришел в селение Сундырь, вблизи которого несколько дней тому назад Пугачёв переправлялся на правый берег Волги. Он не имел точных сведений о том, куда делся самозванец. Посылаемые им гонцы пропадали без вести, назад не возвращались. В Сундыри он узнал, что Пугачёв направился в сторону Алатыря. Однако Михельсон не поверил, будто самозванец пошел на юг.
— Это он делает маску, чтоб обмануть нас… Я уверен, что злодей бросится к Москве, — говорил он своим офицерам. — И наша наипервейшая задача оберегать пути к первопрестольной.
Графу Меллину, догонявшему быстрых Пугачёвцев, приходилось идти форсированным маршем. Граф доносил: «По всему моему пути я нашел до тридцати человек повешенных и по деревням почти никаких жителей. Какое это наказание божие, которое я вижу: господа дворяне по дорогам, — который повешен, у которого голова отрублена». Граф Меллин горел чувством жестокой мстительности. Вступив в Алатырь, он распорядился вывести из тюрьмы пойманных мятежников и переколоть их, что и было исполнено, а в Саранске он несколько человек засек плетьми. По стопам мщения пошел и Михельсон. В начале своей деятельности осмотрительный к пленным бунтарям, Михельсон с течением времени все больше и больше ожесточался, он стал применять к своим жертвам кровавую расправу, ибо, по его мнению, «сие производит в сих варварах великий страх». Так, в селе Починках, Саранского уезда, восставшими крестьянами был захвачен конский казенный завод. Михельсон разогнал «злодейскую толпу», из пойманных крестьян троих повесил, остальным распорядился урезать по одному уху. Его страшила сила и крепость народного восстания. Он доносил: «Окрестность здешняя генерально в возмущении, и всякий старается из здешних богомерзких обывателей брать друг у друга своими варварскими поступками… Нет почти той деревни, в которой бы крестьяне не бунтовали и не старались бы сыскивать своих господ или других помещиков, или приказчиков к лишению их бесчеловечным образом жизни».