Мне расхотелось с ним дискутировать — я понял, что он ничего не понял, а его самоуверенность исключала возможность диалога. Что делать? — мелькнула мысль. Лучше всего отказаться от защиты, предложив полковнику подыскать другого адвоката. Но психологическая неординарность, даже, пожалуй, и уникальность той ситуации, в которой судьба доверила мне разбираться, не отпускала. Стыдно сказать: думалось не о том, чем может в реальности завершиться судебный процесс (хотя о чем другом должен думать адвокат, принимая на себя защиту подсудимого?), а о том, удастся ли разгадать ту загадку, которая была заключена в этих записях и в выстреле, последовавшем за ними.
— Неужели вы хотите просить о приобщении к делу этой тетради? — Я знал, что наношу удар, и я его нанес. — И какой же образ подсудимого сложится у суда, который прочтет его записи о жизни в ГДР и в Советском Союзе? И как будете выглядеть вы, воспитавший сына, в голове у которого такие мысли?
Мои вопросы его не смутили.
— Я уже человек отпетый. Надо сына вытаскивать. Сознаю: упустил парня. Но в том-то и дело, что под благотворным влиянием товарища Семейко Ким переродился. Это же прямо вытекает из того, что он написал. Да, да, я недоглядел, моя вина, утонул в работе, а школа-то все же направила Кима на путь истинный. Посмотрите, какие замечательные мысли он здесь высказывает. — Корольков сразу нашел полюбившиеся ему места, хотя никаких пометок в тетради не было. — Вот, например: «Строевая подготовка это самый интересный у нас предмет, самый важный и необходимый». А об учителе?! «Какой он мудрый и добрый человек!» И ведь это после того, как изложены мысли этого мудрого человека! Достойные мысли…
Лицо его раскраснелось, и звезды на погонах, не говоря уже об орденских ленточках, вдруг заиграли во всей своей первозданной красе.
— Иван Павлович, — робко попробовал я вернуть обремененного ученой степенью прокурора на почву реальности. — Вам не приходит в голову, что все записи Кима, которые привели вас в такой восторг, что они — давайте называть вещи своими словами — откровенное издевательство над военруком и над его мудрыми мыслями? Что это даже не ирония, а злая сатира. Что иначе незачем ему было прятать свою тетрадь от посторонних глаз. И что суд, если мы отдадим эту тетрадку, прочтет их именно так, как прочел я, а вовсе не так, как прочли вы?
Профессиональная выдержка не дала ему выразить в полной мере те чувства, которые вызвал я в нем бестактными своими вопросами.
— Вы заразились нынешней модой читать между строк, — сдержанно произнес он в манере распекающего инструктора ЦК, а не клиента-просителя, пришедшего за помощью к адвокату. — Тогда как надо читать строки. И суд тоже будет читать строки, а не между… Вопрос стоит так: никто не станет без смысла и цели убивать человека, которого уважает и любит.
Значит, одно из двух: или Ким не убивал, или, если все же убил, то был невменяем. Странно, если вы, с вашим опытом, не понимаете таких простых вещей.
Так вот, стало быть, в чем состоял его замысел! Видя, что никакого иного выхода нет, полковник решил упрятать сына в психушку… Мой патрон по адвокатуре, знаменитейший некогда Брауде, и об этом я рассказывал много раз, тоже считал, что больничная палата, какой бы она ни была, единственный выход из безвыходных положений. Брауде безусловно одобрил бы эту тактику. От советского правосудия можно было спастись лишь в сумасшедшем доме. Даже тогда, в шестьдесят третьем, а не только в те времена, когда Илья Давидович витийствовал на адвокатской трибуне, карательная медицина не проявила еще себя во всем своем блеске, и московская психушка без всякой натяжки считалась куда более желанной средой обитания, чем лагерь даже не с самым жестоким режимом.
Но чем бы я мог обосновать свое ходатайство о психиатрической экспертизе? Рассуждения полковника таким основанием служить не могли. На учете у психиатра Ким не состоял, никаких отклонений от нормы в его поведении никто не заметил, да и в читке между строк не было ни малейшей нужды: именно строки о себе говорили сами, притом очень красноречиво. Имеющий уши да слышит!..
— Я должен спросить у самого Кима, согласен ли он на приобщение к делу его дневниковой тетради и на то, чтобы самому добиваться признания себя психом. — В моем голосе, видимо, прозвучала та интонация, которая была непривычна и неприемлема для профессионального аппаратчика. Он изменился в лице, но я все же договорил. — Адвокат не может действовать вопреки воле своего подзащитного.
— Первый раз слышу, — зло отреагировал мой собеседник, — что врач получает от больного указания, как тому надо его лечить. Лекарство может не нравиться, но, если оно помогает, его вводят в организм принудительно. Ваша задача вылечить своего пациента, и выбор лекарства за вами, а не за ним. И мы его выберем вместе!
Все-таки был он не такой уж отпетый болван, этот полковник и кандидат.
В кабинет для свиданий Бутырской тюрьмы привели худощавого паренька с уже пробившейся редкой щетинкой-пушком, к которому пока что еще не прикасалась бритва. На нем была иноземная курточка из модной тогда синтетики, давно пережившая свою свежесть, а на ногах поношенные кроссовки, гэдээровского, видимо, производства, но купленные давным-давно — на вырост — в ларьке военного городка. Его невзрачная, подростковая фигурка резко контрастировала с лицом взрослого человека. Взрослость подчеркивали широко распахнутые глаза стального цвета, пронзающий взгляд и крепкое рукопожатие, которым мы обменялись, вопреки негласным, но непременным тюремным правилам: а вдруг, не ровен час, адвокат передаст таким образом арестанту чью-то записку, или пилку (пилок очень боялись), или — страшно подумать! — отраву.
Приведший его конвоир безусловно заметил рукопожатие, но ничего не сказал, оставив нас наедине. «Наедине» — это было, разумеется, мифом, микрофоны вовсю работали уже и при тогдашней, не слишком высокого уровня, технике, это знали и я, и Ким Корольков.
Следуя напутствию, которое дал мне отец, я рассказал ему о тетрадке. Ответом было долгое, удручающе долгое молчание. Оно прервалось вопросом, который меня озадачил:
— Вам в вашей жизни довелось встретить хоть одного человека, которому вы полностью доверяли и который вас не подвел?
Разговор на общие темы под микрофон не входил в мои планы, я с нарочитой сухостью снова спросил: будем просить о приобщении или не будем? Он махнул рукой, сказав, что от его воли все равно теперь ничего не зависит, делать с ним (с ним — не с тетрадью) можно все, что угодно, позиция его останется неизменной, а все остальное его не интересует.
— Учтите, ни на один вопрос я отвечать не буду, скажу только, что подтверждаю те показания, которые дал на следствии. И ничего больше.
— Вы убьете своего отца, — напомнил я ему. — Не слишком ли много будет убитых?
Ким вскинул на меня свои распахнутые ресницы, потом сузил взгляд:
— Много не будет.
Как хочешь, так и понимай.
Сам процесс интереса не представляет. Разве что одна очень красочная деталь. Я попросил приобщить к делу злосчастную ту тетрадку, обвинитель не возражал, и суд, не зная еще о ее содержании, безропотно ходатайство удовлетворил. Лишь в тот момент, когда я понес тетрадку к судейскому столу, она вдруг показалась мне похудевшей. Тетрадка оставалась у отца до начала процесса, и он, как оказалось, времени зря не терял: первой части там уже не было! Хорошо, что, по своей привычке, следуя опыту мамы, старейшего адвоката, я всю ее успел переписать — благо текст не был велик. Военный прокурор и инструктор ЦК не счел постыдным утаить от суда то, что могло бы повлечь за собой нежелательные последствия. Нежелательные — для него самого вряд ли меньшие, чем для сына. По-человечески был, разумеется, прав, но с партийной этикой такой прагматизм вязался не слишком.