Пока я ставлю себе эти вопросы и пытаюсь найти ответ, судебное заседание продолжается.
Ученый эксперт с чертежами в руках авторитетно доказывает, что путь, пройденный Саранцевым от крыши до окна, «технически не невозможен». Этот варварский канцелярит никому, похоже, не кажется диким. Даже мне, пересмешнику. Впрочем, мне уже сделано предупреждение: любая новая шуточка может дорого обойтись.
— Адвокат, у вас есть возражения? — Судья предельно корректен и ни в чем, абсолютно ни в чем не ущемляет защиту.
— Возражений нет.
— Вопросы?..
Вопросов нет тоже.
Судья удовлетворенно кивает: ему явно нравится такая мирная атмосфера. Благожелательность, вежливость, такт…
Еще один эксперт на трибуне. Он приводит десятки примеров, когда совершенно пьяные люди сохраняли равновесие, двигаясь по неустойчивой, узкой доске.
— Адвокат, у вас есть возражения?
Нет у меня никаких возражений! Бог с ними, с другими примерами. Нам они не указ. Нам важен Саранцев, его путь по карнизу — к спящей женщине, которую он раньше не видел, не знал.
Кто она, в сущности, эта Кузина? Из дела известно о ней так мало… Почти ничего. Ей двадцать семь, у нее диплом инженера-мелиоратора, но по специальности она никогда не работала. И не работает. Она вообще нигде не работает. У нее в этом нет ни малейшей нужды. Так она и сказала — с неожиданным и ничем не оправданным вызовом, отвечая на мой совершенно невинный, без подвоха, вопрос.
— У меня в этом нет ни малейшей нужды.
— Адвокат! — Судья на посту, и он бдит. — Вам ведь уже было сделано замечание. Не забудьте, пожалуйста: мы не рассматриваем дело Кузиной. Слушается дело по обвинению гражданина Саранцева. Прошу вас держаться в рамках процесса.
— Буду держаться. — Это — судье. И сразу же — Кузиной: — Почему у вас нет надобности работать?
Строго говоря, вопрос действительно не по существу. Но кто знает в точности наперед, что окажется важным для уголовного дела?
Ей нельзя отказать ни в находчивости, ни в остроумии.
— Боюсь, вы еще не были замужем, — спокойно, ничуть не тушуясь, отвечает она. — У жены хватает хлопот на полный рабочий день. Даже если — я предвижу ваш следующий возможный вопрос… Даже если у нее нет детей.
Молодец! Превосходно держится и за словом в карман не лезет.
Да, я знаю, что детей у нее нет. Знаю и то, что она замужем. Но — за кем? Мне начинает казаться, что это имеет значение. Почему и какое, — я пока что не знаю. Но — имеет! Я уже убежден, что имеет.
Кто он — Кузиной муж? Какие у них отношения? Почему его не допросили? Куда ушел он в ту ночь? Как случилось, что Саранцеву так неслыханно повезло: забрался в квартиру, где не оказалось мужчины? Где вообще никого не было, кроме остроумной и находчивой жертвы?
Все эти вопросы я задаю в своей речи. Только вопросы, потому что ответов на них у меня нет. Но если есть вопросы и если они для дела существенны, без ответов нельзя вынести обвинительный приговор. Только этого я и хочу — подождать с приговором, провести новое следствие, устранить те пробелы, что слишком зияют в ладно скроенном деле. Ведь там, где пробел, возможна ошибка. А ошибка в суде очень дорого стоит. Так дорого, что цену лучше не называть.
Кузина демонстративно уходит из зала. Вдруг встает и — уходит. Кроме нее, в зале нет никого. Наверно, поэтому ее уход особенно впечатляет. Он настолько эффектен и, если хотите, даже красив, что я… Я постыдно немею. Замолкаю на полуслове и смотрю ей вослед.
Саранцев еще ниже опускает голову и совсем скрывается за барьером. Прокурор недоуменно пожимает плечами. И только судья всегда на посту.
— Адвокат, почему вы замолчали? Ну, вышел человек — дело хозяйское. Чего это вы растерялись?
— Мне нечего терять, — бормочу я совсем невпопад.
Игра слов неожиданно обретает двойной смысл. Ведь мне действительно нечего терять — что бы я ни сказал, хуже Саранцеву все равно не будет.
— У вас еще надолго? — судья нетерпеливо глядит на часы.
— У меня все, — окончательно сдаюсь я, сознавая, что дальнейшая речь уже ни к чему. Она кончается не точкой и даже не вопросительным знаком, а каким-то беспомощным многоточием. Я ли в этом повинен? Или кто-то другой?
— Саранцев, что вы скажете в последнем слове?
— Ничего, — хмуро произносит Саранцев и садится еще до того, как судья разрешает ему это сделать.
— Как? Совсем ничего? — Даже видавший виды судья, весьма довольный, что дело катится по наезженной колее и никто не пытается скольжению помешать, даже он, мне кажется, немного растерян. — Вы что, отказываетесь от последнего слова? Может, просьбы какие к суду… Ну там, не наказывать слишком сурово… Или что-нибудь в этом роде… — подсказывает он Саранцеву привычные блоки «последних слов». — Есть у вас просьбы?
— Просьб нет, — небрежно бросает Саранцев, не утруждая себя даже слабым движением, чтобы привстать.
«Семь лет», — оглашается приговор, и Саранцев согласно кивает: хорошо, пусть будет семь. Что он хочет сказать этим кивком? Что — хорошо, все-таки не «червонец»?
— Осужденный, приговор вам понятен?
Этот вопрос положено задавать каждому осужденному после оглашения приговора: таков закон. Зачем? Что может быть в приговоре неясного? Какой недоумок не отличит трех лет от восьми? В этом зале, по крайней мере, таковых заведомо нет.
— Понятен… — Во взгляде тоска и полнейшее безразличие. — Вполне.
Нет, определенно, тут что-то не так. Не может нормальный человек, случайно попавший в такой переплет, покорно принять приговор, который ломает жизнь. Даже если действительно виноват. Самоубийца он, что ли? Но ведь до всей этой истории его знали иным. Весельчак, заводила, рубаха-парень, скорей ловелас, чем аскет, собиратель джазовых записей, любитель компаний, спортсмен и даже немножко лихач — с чего это вдруг он записался в святые?
Утром — звонок из тюрьмы: Саранцев просит о встрече со своим адвокатом.
Надо пойти, таков порядок, но я взбунтовался. Что он мне голову морочит, в самом-то деле?! Докопаюсь до истины, вот тогда и пойду. В моем распоряжении еще неделя — таков законный срок обжалования приговора. За эту неделю мне надо узнать много важных вещей.
И я их узнал.
— Вы хотели мне что-то сказать? — спрашиваю Саранцева, придя к нему на свидание в последний день кассационного срока.
— Да, хотел… — Его голос тревожен. — Вы подали жалобу?
— Нет, еще не подал.
— И не подавайте.
— Это почему же?
— Не подавайте, и все! В конце концов, вы меня защищаете, а не себя. Так что решаю я.
Он всерьез думал, что может мною повелевать. Что я призван служить не истине, не правосудию, а лично ему.