Фабио Крепац печально посмотрел на каштановые волосы девочки, которая не могла понять, почему у нее нет отца. Она совсем недавно научилась читать имя своего отца; она читала его, выходя из дому, на мемориальной доске, установленной в память депортированных эсэсовцами во время войны и убитых венецианских евреев; доска была укреплена на стене дома, в котором Фабио снимал жилье у матери Серафины, как раз напротив старой синагоги. Фабио позаботился о том, чтобы среди других имен было и имя его друга Тулио Толедано, хотя Тулио и вернулся домой из пространства смерти, но вернулся умирающим; пять лет он умирал от туберкулеза, полученного в Майданеке. Для Фабио картина Джорджоне имела иной смысл, чем для маленькой Серафины. Для него это было изображение вечной разлуки между мужчиной и женщиной. На одном берегу сидела женщина, нагая и околдованная своим маленьким ритуалом плодородия, она была представлена в светлых тонах, ярко освещена, являя собой ясную биологическую формулу; на другом берегу стоял мужчина, темный, красивый, небрежный, наслаждающийся, влюбленный, он сделал этого ребенка, и его член в кожаном мешочке, как полагалось в 1500 году, уже снова выдавал готовность к любви; молодой и полный влечения, исполненный какой-то особой духовности и загадочности, мужчина обернулся, но вода — он же «легко мог бы перейти» ее — лежала между ними темным непреодолимым препятствием, глубоким препятствием между ним и матерью с ребенком; а в это время затянутое тучами небо всех веков пронзала мощная молния; она освещала город, реку и деревья, как они выглядели в Венето, в тылу Местра и в Дона-ди-Пьяве, тех местах, где Фабио чувствовал себя дома.
— Есть много женщин, у которых нет мужей, — сказал он Серафине. И подумал: если бы у меня был ребенок, я бы его не обманывал. Даже если бы пришлось многое объяснить. — Видишь ли, — добавил он, — люди умирают не одновременно. Они не могут всегда оставаться вместе.
Но Серафима, судя по всему, вовсе и не слушала его. Она проводила указательным пальчиком но голове младенца; ее каштановые волосы упали ей на лицо, и Фабио мог видеть только эту копну каштановых волос и голубое вылинявшее платьице.
— Мне бы тоже хотелось иметь такого маленького братика, — сказала она.
— И что же ты стала бы с ним делать?
— Я бы играла с ним на площади, — сказала Серафина.
— Тогда тебе пришлось бы очень внимательно следить, чтобы он не упал в канал, — ответил Фабио.
Через крышу синагоги ему были видны многоэтажные дома на Кампо-ди-Гетто-Нуово. Ради этого вида он и снял здесь жилье, через какое-то время после смерти Тулио; ему нравился вид на высокие асимметричные дома с их блеклыми выцветшими фасадами, гетто было бледным, тихим, почти мертвым кварталом Венеции, через гетто прошел ангел смерти, он прошел по черным переулкам старьевщиков, окружавших построенную в испанском стиле Лонгеной синагогу, по широкой площади, где стояли высокие, совсем не венецианские дома, квартирные джунгли, которые сейчас казались почти пустыми и безмолвными. Фабио Крепацу нравилось жить среди уцелевших евреев Венеции, в одном из их молчаливых домов, где было много женщин без мужчин и мужчин без женщин и очень мало детей, детей, представленных у Джорджоне словно сквозь пелену страха, травматического страха безотцовщины, тоски по материнской груди, полной молока, в ореоле плодовитости. Арена страшнейшего поражения столетия была подходящим местом для человека проигранной революции; буря — и та буря, что приглушенно и трагично разыгрывалась на полотне Джорджоне, — выбросила его на берег, где обитали немногие спасшиеся от великого убиения.
Он отложил скрипку и немного поиграл с Серафиной в кубики, пока не зашла ее мать и не увела девочку ужинать.
Франциска, вечер и ночь
Проводник прошел по вагону, выкрикивая: «Местр! Местр!» Значит, еще одна остановка перед Венецией, Местр, это же фабричный пригород Венеции на суше; Франциска посмотрела на перрон, полный рабочих; люди, которые весь день работали в Венеции и теперь возвращаются домой в Падую, Тревизо или совсем маленькие городки, в Местре они делают пересадку, может, и мне выйти здесь? Что я, собственно, буду делать там, на острове, на острове у меня не будет никаких возможностей, на острове я ничего не добьюсь, скорее уж, на материке, материк дает больше шансов, остров — это нечто закрытое и отгороженное, в Местре наверняка найдется один-два дешевых отеля; но тут поезд тронулся, миновав стрелку на выезде из Местра; она увидела серебристые цистерны нефтеперерабатывающего завода концерна «Монтекатини», освещенные морем огня; Герберт, переговоры с представителями «Монтекатини»; зеленый, желтый, белый дым между нефтяными вышками, насосными станциями и трубопроводами, ядовитое облако дыма, окруженное ночной темнотой, и вот уже скорый понесся по дамбе в Венецию. Через какое-то время он остановился, чего-то ожидая, и Франциска увидела перед собой город, черную полоску, январский город, никаких освещенных башен, лишь слабые огни порта, едва различимые контуры, по улице ехали автомобили, здесь я последний раз проезжала с Гербертом, прошлой весной, она уже несколько раз была в Венеции, первый раз через агентство «Туропа», это было, кажется, в 1952 году, потом я ездила одна, из Градо, незадолго до того, как вышла замуж за Герберта, осенью 1953-го, потом дважды с Гербертом, все было очень шикарно, поездку оплатила, с разрешения Иоахима, его фирма, она хорошо знала Венецию, прошлой весной там было ужасно, толпы туристов на площади Сан-Марко, голова к голове, все заполнили, даже булыжной мостовой не было видно, поэтому после деловых переговоров мы быстро уехали. Герберт рассердился, он хотел еще осмотреть несколько памятников архитектуры, а я только и думала, как бы побыстрее уехать; когда мне не нужно было переводить, я лежала на кровати в отеле «Бауэр-Грюнвальд» и читала детективные романы, я не желала быть туристкой, ни в сопровождении «Туропы», ни в сопровождении Герберта; Герберт злился на меня, и в конце концов мы уехали. Нравится ли мне, собственно, Венеция? Она непроизвольно пожала плечами, глядя из окна на темное пространство, которое при свете дня было лагуной. Нет, собственно говоря, нет. В Венеции нет ни деревьев, ни травы. Только дома, дома, представляющей художественный интерес, и просто дома. Последние мне милее. И воду я люблю, каналы, даже там, где они полны отбросов и мусора и воняют. И открытая вода, лагуна. Там, где Венеция граничит с лагуной, она мне очень по душе.
Она вышла из вагона последней. Медленно прошла по перрону и через большие двери вошла в здание вокзала. Она прочла надписи на фирменных головных уборах гостиничных агентов, которые к ней обращались. «Ройял Даниэли», «Гритги», «Эуропа э Монако», «Бауэр-Грюнвальд»; молча она прошла мимо них и направилась в большой, открытый со стороны зала вокзальный ресторан. Она заказала кофе-эспрессо и, пока ждала, почувствовала, что голодна, и заказала еще бутерброд с салями. Стоя у стойки бара, она посмотрела в кассовый зал, где словно яркий калейдоскоп сверкал стеклянный прилавок с ювелирными изделиями. Она оплатила кофе и бутерброд и подошла к бюро информации, где попросила список гостиниц. Прежде чем покинуть бюро, она изучила названия всех гостиниц второго и третьего класса, а затем потребовала еще и план города, хотя знала, что в Венеции бесполезно искать какой-либо адрес по плану. Она подошла к железнодорожному расписанию и выяснила, что сегодня ночью несколько поездов отправляются в Милан. Точнее говоря, поезда из Венеции в Милан отправлялись всю ночь. Было почти девять часов вечера. Чтобы как-то оттянуть свой уход с крытого перрона, Франциска принялась рассматривать содержимое сувенирных киосков, заполненных моделями гондол от самых дешевых до очень дорогих, статуэтками гондольеров, невероятно безвкусными изделиями из венецианского стекла, цветными открытками, куклами, вызывающими отвращение своей приторностью и своим уродством, шелковыми платками с изображением Дворца дожей, цветными фотографиями, запечатлевшими кормление голубей, какой же это был идиотизм — поехать в Венецию, любое другое место было бы лучше, чем этот центр китча и всеобщего осмотра достопримечательностей где нет ничего, кроме туристов и надувательства; она оторвалась от витрин и покинула вокзал. Снаружи, на большой открытой лестнице, было почти совсем темно, ей нужно было еще привыкнуть к темноте, разлитой в легком водянистом туманном воздухе. Кроме того, было холодно, сыро и холодно. Она быстро пошла к причалу, где останавливаются «диретто», катера прямого назначения, попросила билет до Сан-Марко, разменяв последнюю монету достоинством в сто лир, билет стоил восемьдесят лир, теперь у меня только 60 лир мелочью и восемнадцать тысяч банкнотами. Ее слегка знобило, пока она сидела в небольшом помещении, где пассажиры ожидают прихода «диретто», кроме нее, в деревянном помещении никого не было, не считая тихо дремлющего старика на скамейке; первый катер направлялся не в ту сторону, когда-то я совершила здесь круговой тур по каналу, в котором расположен порт, мимо Джудекки, Дзаттере; потом наконец подошел катер, идущий в нужном направлении, к Пьяцца-Сан-Марко, и она отправилась в путь. Судно молниеносно выскользнуло на середину Большого канала и под мостом промчалось мимо вокзальной площади. За мостом оно выключило носовой прожектор. Здесь совсем темно. Несмотря на озноб, Франциска примостилась на скамье открытой палубы и сидела в темноте совершенно одна. Большой канал совсем не освещен, я никогда не видела его ночью, ночью и зимой, летом он наверняка сияет огнями, но зимой он совсем темный; она ничего не слышала, кроме шума волн у носовой части, и смотрела на погруженные во тьму дворцы справа и слева, на неясные массивы между чернотой воды и непрозрачной, пропитанной туманом беззвездной серой голубизной неба. Порой в зданиях дворцов мелькало ярко освещенное окно, какой-то подъезд сиял изнутри подсвеченным алым бархатом, в первых этажах виднелось несколько матово светящихся арок, один раз она даже разглядела залитую светом комнату, хрустальную люстру и женщину, идущую в глубь помещения, время от времени мимо проплывали отдельные фонари из черного железа в форме кинжалов, своим железно-серым светом они освещали участок какой-нибудь реки. В целом же повсюду преобладала темнота. Франциска с сожалением подумала о невероятных, плавно текущих анонимных потоках людей в Милане, среди которых она могла скрыться, исчезнуть, как в беспощадном, но доброжелательном море, человеческом море, закрывавшем ее своими волнами, так же, как желто-серый, окрашенный зимой, дымом и предвечерним часом туманный свет заливал собор, галерею, площадь перед «Ла Скала» и вокзал и те людские толпы, в которых она могла чувствовать себя незаметной; это было, когда она покинула человека, которого, к собственному великому изумлению, уже начала забывать, хотя, возможное беременна от него, но в любом случае мне надо было остаться в Милане, это было самое простое, раствориться среди людей в Милане, вместо того чтобы ехать в этот безмолвный черный город, в этот вымерший город, в город без людских толп; есть только две возможности жить: в полном одиночестве или в толпе. Франциска больше не могла выдержать холода в открытой носовой части, и, когда они приблизились к мосту Риалто, она перешла в закрытое помещение, где еще были свободные места. Она села на заднюю скамью возле молодого человека, который с серьезным замкнутым лицом читал книгу; Франциска незаметно заглянула в нее, вверху каждой страницы было написано «Марк Твен»; итак, молодой человек читал Марка Твена в итальянском переводе; вид у него при этом был чрезвычайно серьезный и напряженный. По правую сторону сидела молодая женщина, судя по всему принадлежащая к кругам мелкой буржуазии, кругленькая, элегантная; она сидела между двумя мужчинами, которые громко и жизнерадостно общались друг с другом; потом один из них внезапно вытащил из кармана пачку совершенно новых чеков, чтобы показать другому, который немедленно вырвал пачку из рук собеседника, изобразил удивление и сунул в собственный карман, вызвав протестующие восклицания обладателя чеков. Франциска увидела в его глазах тень страха и потом облегчение, когда чеки, правда слегка помятые, были возвращены; молодая женщина все это время молча улыбалась; эта особа любит наставлять рога, венчает владельцев чековых книжек рогами, мгновенно улавливает тень страха в глазах этих самых владельцев и ведет себя соответственно, самочка, новенький чек, который возвращают слегка помятым, возвращают покупателю чеков, самочек и страха. Франциска не испытывала ни к кому из троих ни сочувствия, ни интереса, она отвела взгляд от этой группы и обратила внимание на молодую девушку, которая стояла впереди у входа; молодая, светская, экстравагантная, но еще свежая, рыжая, как я, светлокожая, как я, вероятно, как и я, иностранка, на губах ярко-розовая помада, этот ярко-розовый цвет молодых, она красивая, рыжие волосы растрепались на ветру, мы, рыжие, никогда не можем справиться со своими волосами, интересно, поедет ли она когда-нибудь вот так в темноту, как я, с восемнадцатью тысячами лир в кармане и без всякой перспективы, у нее явно лучше стартовые условия, чем у меня, она светская женщина уже в двадцать, и уже в двадцать у нее элегантный, видавший виды багаж, ее сопровождает носильщик, будь я проклята, если начну жалеть себя, ведь я сама этого хотела, я бросила мой роскошный багаж и ушла, ушла прочь от владельцев чековых книжек; она чувствовала себя слишком усталой, чтобы додумать мысль до конца, слишком усталой, чтобы наблюдать; как и большинство пассажиров, она сошла на остановке Сан-Марко. Перед ней шла молодая девушка в сопровождении носильщика; она исчезла в отеле «Эуропа э Монако», а Франциска пошла дальше, по узкому переулку, ведущему в квартал за Пьяцца-Сан-Марко. Здесь больше всего гостиниц. Но поначалу она не могла найти ни одной. Она заблудилась в хаосе переулков, шла мимо ресторанов, баров, магазинов, уже закрытых на ночь, она старалась держаться поближе к освещенным рядам домов, где-то на одном из темных грязных зданий она увидела вывеску, вход был освещен, как и лестница внутри, это наверняка очень дешевая гостиница, она понимала, что, собственно, должна была бы остановиться именно в такой гостинице, но с содроганием прошла мимо, комнаты наверняка не отапливаются, возможно, я найду что-нибудь получше, но тоже дешевое, в течение нескольких минут за ней следом шли двое матросов и свистом пытались привлечь ее внимание, это были совсем молодые люди, почти мальчики, внезапно они исчезли так же незаметно, как и появились. Слава Богу, я испугалась, Франциска заметила, что на всех киноафишах у женщин, исполнительниц главной роли, между ногами был вырван клочок бумаги, так страшно израненные и оскорбленные, они улыбались в неоновом свете ночных переулков, но Франциска сочла объяснимым, что мужчины портят подобные афиши, ведь изображения на них должны были доводить мужчин до неистовства. Потом наконец она увидела отели. «Малибран» был закрыт. «Ковалетто» выглядел слишком дорогим, хотя в перечне числился как относящийся к третьей категории; мрамор и по меньшей мере три человека в ливреях, которым явно нечего было делать. Франциска быстрым шагом пошла дальше. Она заглянула в «Манин». Портье, приветливый пожилой человек, сказал, что в это время года у них, конечно, есть свободные номера, одноместный стоит 1700 лир, включая все, что полагается. Он пожал плечами, когда Франциска сказала, что хочет еще оглядеться, но не предложил снизить цену; странно, эта одинокая немецкая дама, которая приходит так поздно вечером, женщина, одна, в поисках комнаты, так поздно, в Венеции, тут что-то не так, хозяин наверняка был бы недоволен; Франциска смущенно вышла на улицу; судя по всему, у нее мало денег, чего же она здесь ищет? Впрочем, меня это не касается, жаль, она симпатичная; он с сожалением посмотрел ей вслед. Франциска быстро вышла из светового круга перед входом в гостиницу, теперь она по-настоящему продрогла, ее явно знобило, и она чувствовала себя усталой и разбитой, она посмотрела на свои часики, было начало одиннадцатого, не так уж и поздно, но слишком поздно для Венеции, ледяного, оцепеневшего от зимы города, Франциска попала в какой-то проход, в котором страшно дуло, и вдруг оказалась на Пьяцца-Сан-Марко. Наверно, я никогда не видела ничего более красивого ни в одном из городов, и надо же, чтобы именно теперь, когда мне нет до этого никакого дела, я попала январской ночью на Пьяцца-Сан-Марко и поняла всю ее красоту. Ей пришлось заставить себя не расплакаться. В каждой арке Прокураций висела круглая лампа, светящаяся цепь из сотни круглых ламп с трех сторон — от кампанилы до Торре дель Оролоджио — широкого, почти безлюдного мраморного ковра площади, темной в центре и освещенной по краям; посреди этой площади можно было спрятаться ночью, хотя желтый свет ламп в арках Прокураций нежно пробивался сквозь туманно-серебристый воздух адриатической ночи, пахнущей морем и январем. Это было нелепо — поехать сюда; Венеция, заполненная людьми, — музей, а без людей она бесчеловечна. Франциска побрела к собору, темному византийскому сооружению; странно, что они не освещают собор, но тут же поняла: нельзя одновременно освещать сцену и зрительный зал; если осветить собор, эту древнюю пылающую икону, то надо выключить лампы в арках Прокураций; не освещая церковь, они дают уснуть тайне. Уснуть, спать, но вид Дворца дожей вырвал ее из цепких объятий усталости; это было словно переход от желтого симметричного прямоугольника ярких круглых ламп к огромной, потрясающе золотой поверхности Дворца, чей фасад вздымался над ночью и морем, словно нос корабля. Его освещали канделябры, кованые светильники со стеклами, слегка окрашенными в лиловый цвет, эти розово-лиловые стекла своим свечением в ночи превращали желтую и красную мраморную мозаику дворцового фасада в холодное, почти белое золото, в гордую поверхность из раскаленного металла, этот свет зажгли рафинированные люди, которые знают и умеют почти все, рафинированные холодные ученые, странным образом при этой мысли она впервые, с тех пор как оказалась в Венеции, испытала смутное чувство, похожее на надежду. Впрочем, оно быстро улетучилось.