Сейчас он механически вынул эту коробку, чтобы заполнить барабан, и вдруг задумался. Разве я уже решился? — спросил он себя. Разве не стоит еще поразмыслить над тем, не окажется ли достаточным одного-единственного патрона? Разве уже нет выбора: между одним патроном для себя и шести для этих? Я принял решение не допустить пыток, я хочу избежать их плеток и резиновых шлангов, я не хочу быть мучеником; может быть, я и выдержал бы пытки, хотя это маловероятно с такой раной на культе, но чего я безусловно не могу выдержать, так это мысли о пытках, я старый гордый человек, и мысль о пытках для меня невыносима, мысль, что в конце жизни будет сломлена моя личность. Они сломают меня, как трухлявую деревяшку. Но должен ли я убивать, прежде чем буду убит сам? Если я предпочел смерть мученичеству, разве в этом случае недостаточно моей смерти? Пожилой даме из Гамбурга было достаточно ее собственной смерти. В духе ли это Господа, что мне недостаточно собственной смерти, что я испытываю бешеное желание убить, прежде чем убьют меня?
Пастор знал, что Бог далеко. Он подумал: хотя Господь и предотвратил мой вчерашний звонок и вызов машины «Скорой помощи», удержал меня от бегства, но это был лишь один из его свободных и небрежных жестов, его непредсказуемых бестактностей, которыми он еще глубже вогнал его, Хеландера, в горе и несчастье. Бог умел иногда почти издевательски показать, что он все еще здесь, но он не поддерживал своих. Если бы он помогал своим, подумал Хеландер, он не позволил бы победить этим. Бог не был твердыней из церковного хорала, Бог был игроком, который, когда ему вздумалось, отдал рейх в руки этих; возможно, когда-нибудь, подчиняясь капризу, он бросит рейх в раскрытые ладони своих.
Хеландер понимал, что бунтует против Бога. Он сознавал, что хочет убить, потому что гневается на Господа. Самоубийство не было ответом на непостижимость Бога. Нерешительно держа пистолет в руках, пастор понял, что Бога, который не поддерживал своих, надо наказать. Не убий, заявил далекий, поселившийся в горних высях Господь. Но даже Моисей не придерживался этой заповеди. Моисей был вспыльчивым, как и я, подумал Хеландер, и, одержимый Моисеевым гневом и старыми шаманскими поверьями, он решил: я убью, чтобы покарать Бога.
Заполнив барабан недостающими патронами, он услышал шум приближающегося автомобиля. Он снова подтащился на костылях к окну, на этот раз медленнее, потому что правой рукой ему приходилось опираться на костыль и одновременно держать пистолет, к тому же его, словно огнем, пронзила боль в ноге, но он все же добрался до окна и увидел, что перед боковым порталом церкви остановился большой черный лимузин. Мотор еще не был заглушен, а из машины уже вылезли четверо мужчин, и только шофер остался за рулем; двое из четверых были в черной форме и высоких сапогах, двое остальных — в штатском, на них были черные двубортные пальто и шляпы. Сброд, подумал пастор. Стало быть, так выглядит нынешний сброд: плоть в униформе, мучнистые лица под полями шляп. Сцена разыгрывалась именно так, как он сотни раз представлял себе; поскольку он ее предвидел, церковь не была заперта: сегодня ночью он не запер ее, чтобы они могли сразу войти и убедиться, что «Читающего послушника» на месте нет; он знал, что в их планы не входили никакие переговоры с пастором; они были столь же наглы, сколь и трусливы, они явились на рассвете, на бесшумных лимузиновых подошвах, они избегали столкновения и боялись дня, они явились тихо и хотели тихо и безмолвно произвести арест, сами они были лишены языка, и ничто не вызывало у них такой ненависти, как язык тех, кого они арестовывали. Их ненависть к языку объясняла, почему они не могли спастись от собственной немоты иначе, как в криках пытаемых. Этот немой черный сброд существовал между лимузинами и пыточными топчанами.
Пастор наблюдал, как они вошли в церковь, где пробыли довольно долго. Выйдя оттуда, они стали обсуждать что-то, и один из них показал на дом пастора. Хеландер держался на некотором расстоянии от окна, так что они никак не могли его видеть. И только когда они подошли к дому и он понял, что через несколько секунд они в него войдут, он оперся спиной об оконную раму. Он ждал их. Он слышал, как они звонили и стучали в дверь. Хеландер прислонил правый костыль к стене, опершись на подоконник и держа под мышкой левый костыль. Дверь внизу открыла разбуженная экономка, пастор услышал короткую, словно барабанную дробь, перепалку, а затем шаги: сброд поднимался по лестнице. Он еще сильнее облокотился о раму, которая теперь была для него не частью окна, а стеной бокового нефа церкви, гигантской красной кирпичной церкви Св. Георга, и он медленно поднял пистолет, чувствуя за спиной эту стену.
И вдруг он снова вспомнил сегодняшний ночной сон, гостиничный номер в Лилле и самоубийцу, сон во всей его абсурдности и безнадежности, и пастор внезапно понял, почему он решился стрелять. Он решился стрелять потому, что залп из его пистолета разрушит неподвижность и безутешность мира. В огневых ударах его пистолета мир хоть на долю секунды должен стать живым. Как глупо с моей стороны, подумал пастор, полагать, будто я стреляю, чтобы покарать Бога. Это Бог заставляет меня стрелять, потому что любит жизнь.
Первым в дверь вошел один из штатских. Хеландер сразил его наповал. Тот опрокинулся назад, как большая кукла, при этом его шляпа слетела с головы и медленно вкатилась в комнату. Он лежал в своем черном пальто на пороге. Второй, намеревавшийся было последовать за ним, один из двоих в форме, молниеносно отскочил назад; Хеландер услышал взволнованные крики и затем голос экономки, которая начала отчаянно кричать. Он был абсолютно спокоен и ждал, что будет дальше. Он подумал вдруг о том, что в память рыбаков, не вернувшихся из плавания, в церкви вешали таблички, на которых было указано имя, и под именем подпись: «Умер в сапогах». Если они повесят такую табличку с моим именем, подумал пастор, и с улыбкой почти пожелал себе этого, то им придется написать: «Пастор Хеландер. Умер в одном сапоге».
Господи, вспомнил он вдруг, надпись! Сейчас она должна наконец появиться, надпись на стене моей церкви. Надпись, которую я ждал всю жизнь. Он обернулся и посмотрел на стену, и пока он читал надпись, он едва почувствовал, как в него ворвался огонь, он только подумал, что жив, а в это мгновение в нем уже пылали маленькие горячие огни. Они прорывали его телесную оболочку со всех сторон.
ЮНГА
Все послеобеденные часы они плыли вдоль берега на восток:, и Кнудсен давно уже разрешил девушке снова выйти на палубу, потому что они добились своего и опасность им больше не угрожала. Юнга заметил, что Кнудсен не приближается ни к одной из небольших гаваней, мимо которых они проплывали, он знал, что Кнудсен не хотел рисковать, потому что в порту ему не миновать таможенных формальностей. Между четырьмя и пятью Кнудсен остановил катер у мостика, принадлежащего дому, наглухо огороженному со всех сторон: кроме соснового леса и нескольких серых скал, ничего не было видно. Юнга спрыгнул на мостик и закрепил лодку; Кнудсен велел ему стеречь катер и никуда не уходить, а девушке он сказал, что они находятся совсем рядом со Скиллингом и что он пойдет с ней вместе искать нужную дорогу, а уж дальше она двинется одна и передаст фигуру пастору Скиллинга. Кнудсен с девушкой ушли, и когда стало совсем тихо, юнга двинулся в путь.