Через две недели в штаб к атаману приехал генерал Лохвицкий — красный, потный, с дрожащими руками. Он еле сдерживал себя и через каждые пять-шесть слов срывался на крик, потом резко переходил на шепот.
— Вопрос я ставлю ребром, — выкашлял он, — или я остаюсь в армии, или барон Унгерн — одно их двух.
— Что случилось? — холодно поинтересовался Семенов. Он-то прекрасно знал, что Унгерн может вывести из равновесия кого угодно.
— Вы же знаете Романа Федоровича, — простонал Лохвицкий, шепотом добавил что-то невнятное и опять сорвался на крик: — Или я остаюсь в армии или он!
— Или — или, — проговорил Семенов задумчиво, хотел было сказать этому прыщу, что он не стоит даже шпоры с сапог барона Унгерна, но сдержался и произнес еще более сухо и холодно: — Сдайте армию командиру Второго корпуса генеал-лейтенанту Вержбицкому и отправляйтесь на все четыре стороны... В отпуск.
Настроение у атамана было хуже некуда.
Порою ему казалось, что разваливается не только армия — разваливается, ползет в разные стороны земля под ногами. Когда японцев в Забайкалье не осталось, он вдруг ощутил страх. Непонятный секущий страх, будто его живого облепили муравьи, зашевелились, забегали и спешно начали есть. Пройдет совсем немного времени, и от плотнотелого мускулистого атамана ничего не останется — только воспоминание да белые, словно обмытые дождем, кости...
Даурия после Читы показалась обыкновенной серенькой провинцией. Атаман, переместив сюда свой штаб, старался не замечать убогости поселка, понимал — все равно тут надолго не задержится.
В один из дней он, упрямо нагнув голову, набычась, пешком пересек Даурию, вышел на открытое пространство — конвойная полусотня, грохоча сапогами и звеня шпорами, оскользаясь на весенних наледях, давя хрупкое черное стекло замерзших лужиц и отвердевший до фанерного хруста снег, растянулась едва ли не на весь поселок, но тем не менее не отрывалась, волоклась следом, — там остановился, огляделся и произнес неожиданно горько и тихо:
— Жизнь проходит.
Казаки в недоумении переглянулись: как же она проходит, когда атаману еще жить да жить, он — мужик самый раз, в соку, бабы на него поглядывают с вожделением и облизываются, будто кошки при виде крынки со сметаной, но в позе атамана было сокрыто что-то такое, что заставило их разом поугрюметь, утихнуть — словно он познал некую тайну, которую никакие могли познать они... А атаман, будто ничего не видя и ничего не слыша, вновь проговорил едва различимым слабым голосом:
— Да, жизнь проходит. И прожита она не так, как надо.
Что он имел в виду, для конвойных казаков осталось загадкой.
Семенов нагнулся и неожиданно выдернул из-под ног, прямо из-под сапога крохотный мохнатый цветок, проросший из черной льдинки, прозрачно желтый, водянистый, с лохматушкой посередке, похожей на шмеля, прилепившегося к холодной, промороженной, но живой — живой! — плоти цветка, поднес цветок ко рту, дохнул на него. Ему показалось, что лепестки у цветка зашевелились... Семенов дохнул на цветок еще раз и, не оборачиваясь, спросил у конвойных казаков:
— Что это за растение?
Казаки не знали. Вперед выступил хорунжий с выцветшими погонами на коротком черном полушубке.
— Вообще-то местные, ваше высокопревосходительство, зовут его весенним цветком... А как будет по науке — леший его знает.
— Весенний цветок, и все? Без всяких прибауток и красивых слов? Неужели никак не зовут?
— Никак, ваше высокопревосходительство.
Атаман покачал головой сожалеюще, поднес цветок к ноздрям: от жестких, покрытых коротким волосом лепестков исходил нежный, едва приметный сладковатый дух. Запах понравился атаману.
— Какая в нем все-таки сила жизни, — пробормотал он восхищенно и бросил цветок под ноги. Резко, по-строевому, на одном каблуке развернулся и двинулся назад, к деревянным домикам станции Даурия.
Охрана поспешила следом.
Хоть и много золота взял с собою Семенов из Читы, а таяло оно стремительно: за все приходилось расплачиваться звонким металлом. За перевозку по КВЖД семей казаков, спасающихся от красных, платили золотом, за уголек для паровозов — золотом, за патроны для винтовок — золотом, за сукно для казачьих шинелей — золотом, за упряжь и седла — золотом, за провиант — золотом... Всюду шло только золото, оно текло, будто вода, не держалось в руках, и чем меньше его становилось, тем тоскливее делалось атаману.
Забегая вперед, скажу, Семенов хоть и прижимист был, а золото не очень-то берег, транжирил его налево-направо. Небезызвестный Таскин на «обеспечение войск довольствием» получил, например, почти 3 миллиона рублей золотом плюс 3,6 миллиона — на покупку обмундирования и снаряжения, плюс 420 тысяч — на оплату секретных командировок и еще сверх того — 3 миллиона золотых рублей плюс 30 ящиков со слитками — на обеспечение так называемых закупок за границей — это помимо обмундирования и снаряжения, — значит, из этих денежек оплачивались и агенты атамана, шурующие по всей России, а также в Китае и в Монголии, террористические акты и подкупы нужных людей, кражи секретных документов из красных штабов и дорогие украшения, приобретаемые для любимых женщин атамана.
С четырнадцатого января по тринадцатое сентября 1920 года золотой запас, изъятый из Читинского госбанка, уменьшился, говорят, на 638 ящиков. Когда же семеновцы окончательно побежали из России в Монголию, то за уголь для паровозов, который взяли на Харанорских копях, пришлось выставить 8 ящиков с золотыми слитками.
Четырнадцатого декабря 1920 года газета «Дальневосточная республика», издававшаяся в Чите, написала: «Громадная сумма денег ушла на «интендантские заготовки», вокруг которых грелись и русские, и зарубежные спекулянты. Эти интендантские заготовки прогремели на весь свет, а чрезмерное злоупотребление семеновских фаворитов возбудило в свое время массу конфликтов между ними и строевыми генералами и привело армию к полному развалу».
Интендантские генералы Рудаков и Лихачев для проведения закупок за границей (опять закупки за границей) получили сто семьдесят пудов золота на сумму 63,4 миллиона рублей и 4 миллиона рублей отчеканенной монетой.
Главный тыловик, финансист и снабженец семеновской армии генерал Петров (за границей он более известен как Петрофф), на дух не принимающий шефа, не выбирающий выражений, когда речь заходила об атамане, получил от Семенова 1,3 миллиона золотых рублей. Барон Унгерн получил 350 тысяч рублей, барон Тирбах — командир сводной Маньчжурской дивизии — 380 тысяч карбованцев, отлитых из звонкого драгоценного металла. Даже генерал-каратель Афанасьев, отправляясь в очередной поход, чтобы показать бородатым староверам кузькину мать, получил на руки 600 тысяч рублей. Часть денег он положил к себе в карман. В конце 1920 года, находясь уже в эмиграции, в Китае, Афанасьев решил развестись с женой, но не сумел поделить с нею 200 тысяч золотых рублей — ту сумму, что он так ловко отщипнул от «карательных» денег. Харбинская газета «Русский голос» рассказала об этом очень подробно.