— Полковник, должен заметить, что забайкальские казаки и владивостокские обыватели — это две большие разницы, — немного сбавив пыл, произнес Буйвид, — казаков пушками вы не испугаете, мы к ним привыкли.
— А я и не собираюсь вас пугать, — сказал каплелевский полковник, — я вас просто уничтожу.
— Прямо так и уничтожите? Русские люди русских людей? — Буйвид нервно дернул уголком рта. — А где же славянская солидарность?
— У вас что, все славяне? — Каппелевский полковник обвел глазами лица казаков. — Все до единого?
— Все до единого.
— Я вижу слишком много монгольских лиц. На поверку Иван, глядишь, окажется Батмунхом, а Кузьма — Жолсораном.
— В России, полковник, как известно, едва ли не в восьмидесяти человеках из ста течет монгольская кровь.
— В моих — вряд ли. — Каппелевский полковник улыбнулся, обнажив чистые белые зубы, ровные, будто с рекламных плакатов универмага Кунста и Альберса, с которых на светских женщин, приходивших покупать модные парижские шляпы величиной с колесо от бронепоезда, смотрел господин с точно такими же безукоризненными зубами. А вот зубы у Буйвида были попорчены болезнями, таежными голодовками, плохой водой, часто болели, и поэтому он после первых минут общения с каппелевским полковником люто невзлюбил его. В крови этого человека не было не то чтобы ни одной монгольской капли, но даже полукапли, даже четверть капли. В жилах каппелевского полковника текла кровь северная — шведская, например, либо немецкая.
Разговор закончился неожиданно резко, в ультимативной форме, которой Буйвид, впрочем, не испугался — встречался и не с таким, однако если в течение ближайших двадцати минут не подоспеют гродековские генералы с подмогой, он будет обречен на поражение.
— Если через час ваши люди не покинут пристань, а также места, где они сейчас находятся, мы откроем огонь, — произнес каппелевский полковник с доброжелательной, очень откровенной улыбкой,
— Какие конкретно места? — попробовал потянуть время Буйвид.
— Вы их знаете лучше меня... Честь имею! — Каппелевский полковник вскинул руку к виску и зашагал с пристани прочь.
Артиллерийский поручик молча двинулся за ним. Буйвид оценивающе посмотрел им вслед, словно прикидывал, стоит связываться с каппелевцами или нет, нервно пощелкал кнопкой левой перчатки. Все правильно, если в течение ближайших двадцати минут не появятся гродековские казаки, игру можно считать законченной. Все ставки сгорят.
На пристань тем временем вылетел автомобиль — номерной извозчичий мотор с открытым верхом. На заднем сиденье хмельной морской офицер с узкими погонами на кителе — корабельный доктор — одной рукой обнимал за плечи даму в розовом атласном платье, в другой держал бутылку с шампанским. На каменной площади мотор, устало дребезжа спицами колес, сделал круг, офицер лихо вскинул руку с шампанским и отсалютовал бутылкой казакам. Потом, увидев, что это семеновцы, кисло сморщился и прокричал шоферу:
— Поехали отсюда! Я думал, тут люди встречают возвращающиеся с моря корабли, а здесь — одни сортирные черви, семеновцы.
Автомобиль взревел мотором и лихо попер в гору. Буйвид, ощерив зубы, выдернул шашку из ножен и хотел было броситься вслед за моряком, но, глянув на сопку, где застыли пушки, со звоном вогнал шашку обратно — задача перед ним стояла совсем другая.
Буйвид поиграл желваками и вновь глянул в серое задымленное пространство моря. Нет. Ничего нет. Буйвид ощутил в себе зажатую тоску; в нем словно что-то перевернулось, на тоску напластовалась обида — он окончательно понял, что в этой сложной игре остался один. Без козырей, без сильной масти, вообще без карт, с которыми можно было бы достойно проиграть. Не выиграть, а проиграть, сохранив собственное лицо.
Через двадцать минут он приподнялся на стременах, махнул казакам рукой: «Уходим!» — и поскакал по розовеющим в солнечном свете владивостокским улицам — подальше от пушек, крови, каппелевцев, от самого себя, поскольку ему перед самим собой было стыдно.
Попытка переворота не удалась.
Вечером того же дня братья Меркуловы объявили о создании коалиционного правительства, во главе которого встал старший Меркулов, Спиридон Дионисьевич. Николай Дионисьевич получил пост военного министра.
Атамана Семенова братья надули безбожно.
А Семенов пока по-прежнему ничего не знал — ни о боевом марше верного полковника Буйвида, ни об окончательном предательстве братьев Меркуловых, ни о том, что власти во Владивостоке ему теперь не видать как собственного затылка. Атаман плыл на «Киодо-Мару» на север, нетерпеливо выбегал на палубу и прикладывал к глазам ладонь: не покажется ли наконец исчезнувший в морском пространстве Владивосток? Владивостока не было, и Семенов, ощущая, как тело его становится дряблым, незнакомым, каким-то старческим, возвращался в каюту.
Вечером двадцать восьмого мая атаман вызвал к себе Таскина. Выглядел Семенов усталым, словно его выпотрошили, по сытым розовым щекам пролегли морщины, и, когда Таскин вошел, атаман ткнул пальцем в кресло:
— Садись!
Таскин сел, прищурил глава, как будто хотел рассмотреть атамана получше, тот поймал его взгляд, усмехнулся через силу:
— Что, плохо выгляжу?
— Плохо, — не стал скрывать Таскин.
— Это Колчак мог плавать по морям, по волнам как жук-водомерка, а я — человек сухопутный. — Семенов помял пальцами виски, потом помассировал затылок, затем снова — виски. — Море мне — беда разливанная.
В открытый иллюминатор неожиданно плеснулась вода — в бок шхуне ударила тугая, будто сбитая из металла волна, рассыпалась в брызги, атаман брезгливо стряхнул с лица морось, пробормотал: — Вот за это я и не люблю море. — Рывком захлопнул иллюминатор, засунул в рожки уплотнителя барашки, тщательно завернул их. — А что там бригада наша, в горах которая... Есть от нее прок или нет? Что-то я давно ничего не слышал о ней.
Таскин поднял указательный палец, словно опытный оратор, который просит внимания, на губах у него заиграла блеклая улыбка. Проговорив по-приказчичьи «сей момеит», он запустил руку в карман пиджака, извлек из него тощенькую записную книжку в обложке из козлиной кожи.
— Сей момент! — повторил он громко, перелистнул несколько страничек. — Сей... Та-ак, запись сделана пятого мая тысяча девятьсот двадцать первого года... А четвертого мая, Григорий Михайлович, я вам докладывал по золоту, четвертого мая, у меня записано...
— Не помню, — проговорил атаман с усмешкой, — давно это было.
— Пятого мая я принял новый груз, оприходовано драгоценного металла... два пуда десять фунтов ровно. — Таскин показал запись атаману и захлопнул записную книжицу.
— Два пуда — это немало...
— Не знаю, мало это или немало, но баржу на это золото можно купить.
— Ты не о баржах думай, а о броневиках и бронепоездах.