Уорнер, чью ангельскую философию не сильно пошатнул этот ураган, готов был задержаться и прочесть его светлости короткую проповедь о том, как дурно поддаваться страстям, однако молящий взгляд герцогини убедил его выйти молча.
Мэри осталась с глазу на глаз с мужем. Сердце ее замирало от сладкого ужаса. Герцог не сказал ей ни одного резкого слова, и даже напротив – кое-что из услышанного наполнило ее радостным волнением. Находиться один на один с Заморной в час его гнева было страшно, однако куда лучше, чем за сто двадцать миль от него. Герцог смотрел в ее прекрасное бледное лицо, пока не почувствовал, что в мире нет ничего и вполовину столь для него дорогого. Он сознавал, что она так исхудала в тоске по нему. Польщенный, что любовь заставила ее преодолеть столько преград и опасностей, он пылко бросился к Мэри, и вскоре она уже трепетала от жара его ласк, как минуту назад трепетала от страха перед его гневом.
– Я приму те несколько часов счастья, что ты мне подарила, – говорил он, пока она обнимала его и называла своим обожаемым Адрианом, – однако твои слезы и поцелуи, твоя пьянящая красота не умерят моей решимости. Я оторву тебя от своей груди, моя обворожительная роза, верну в отцовский сад. Я должен так поступить, он меня вынуждает.
– Мне все равно, – сказала герцогиня, упиваясь кратким мгновением и отворачиваясь от темного будущего к лучезарному настоящему, заключенному для нее в Заморне. – Сейчас я так же счастлива, как перед нашей разлукой, даже счастливее, ведь тогда ты должен был выехать затемно, а сегодня у нас впереди много часов. Но если ты разведешься со мной, Заморна, неужели ты никогда, никогда больше не возьмешь меня к себе? Неужто я обречена умереть до того, как мне исполнится двадцать?
Герцог молча смотрел на Мэри, не находя в себе сил отнять у нее последнюю надежду.
– Пока худшее еще не произошло, и остается шанс, что и не произойдет, но если, милая, я сниму с твоего прекрасного чела корону, которую возложил на твои шелковистые кудри в день нашей коронации… если ты должна будешь уехать в Олнвик – не отчаивайся. Однажды лунной ночью, когда ты меньше всего будешь этого ждать, Адриан свистнет у тебя под окном. Выйди к балюстраде, и я подхвачу тебя на руки. И с тех пор, пусть у Ангрии не останется королевы, а у Перси – дочери, Заморна не будет вдовцом, хоть бы весь мир так его называл…
– Адриан, – проговорила герцогиня, – насколько вы другой, когда я вижу вас так близко; вы совсем не кажетесь суровым, когда я рядом, могу касаться вас и смотреть вам в глаза, а вот издали вы такой недосягаемый; о если бы мой отец был сейчас к вам так же близко, как я, или почти так же, но не совсем, потому что я плющ, обвивающий вас, он – дерево, растущее бок о бок. Будь он здесь, в этой самой комнате, уверена, события приняли бы иной оборот.
Что ответил Заморна, мне неизвестно, но он [угол рукописи оторван]. Не знаю, когда герцогиня вернулась в Уэллсли-Хаус, но сейчас она там.
29 апреля 1836
Это все-таки случилось! Не думал я, что такое увижу. Вот так Непобедимый! Прозвище обернулось насмешкой. Впредь никто да не гордится статной фигурой – она не заменяет мозгов. В конце концов, разница между осанкой и осанной больше чем в одной букве. Люди начинают презирать торопливое Солнце, закатившееся до девяти часов утра, и спрашивают друг друга: может, это была просто свеча-переросток? Дамасский клинок, что должен был их защищать, хрясь! – и переломился; теперь они гадают, не картонный ли то меч арлекина? «Дамы и господа, заходите взглянуть! Александр наших дней сидит здесь в цепях! Всего шесть пенсов для взрослых, три с половиной пенни для детей и нянь! Вот перед вами восточный Бонапарт, юный Цезарь, Ганнибал, Сципион Африканский, Пирр, Помпей, Карл XII, Великий Фридрих Левантский – в затертом черном сюртучишке и крапчатых панталонах, словно спившийся полковой капеллан; в одной руке у него трубка, в другой – старый «Армейский вестник», а жидкость в стакане рядом с его локтем – джин. “А теперь, сударь, хватит рассиживаться, встаньте-ка и расскажите публике, как, подобно мальчишке, пустившемуся вплавь на бычьем пузыре, вы опрометчиво плыли по морю славы, покуда ваша чрезмерно раздутая гордость под вами не лопнула! Давайте-давайте!” Голос у него, господа, не тот, что прежде, охрип от джина и неудач. “Говорите четче, сударь, так не годится, это просто астматическое сипение. Извольте постараться, а не то…”» – звук удара, занавес. Не правда ли, читатель, милая сценка? Как славно, что молния сбила с соборного шпиля золотой шар и теперь мы можем играть им в футбол! Нижеследующий отрывок взят из «Уорнерского компаса»:
«Мы не знаем, в какой мере ответственность за недавние кровавые события на Востоке несет номинальный предводитель бунтовщиков. Из самых надежных источников нам стало известно, что в последние месяцы его светлость был non compos mentis
[88] и не мог отдать ни малейшего приказа; его всегдашнее сумасбродство, выражавшееся подчас в самой нелепой и возмутительной форме, окончательно перешло в слабоумие. Военные советники герцога всячески скрывали недееспособность своего вожака, отдавая указания якобы от его имени».
А вот что пишет [уголок рукописи оторван] «Глобус»:
«Нам представили историю Александра Великого. Грубые и невежественные афинские скоморохи Шекспира отыграли «Сон в летнюю ночь»; как ни стыдно потешаться над смесью комического и скотского, мы бы, наверное, хохотнули разок-другой, но зрелище всеобщего разрушения, реки крови и мысль, что ворота войны не только распахнуты, но и затворены человеком, которому и самому место на галерах, обращают нашу веселость в кипучее возмущение».
Напоследок приведу цитату из «Фрипортского Гермеса»:
«Если судьбу разбитого бунтовщика придется решать маркизу Ардраху, мы надеемся, что благородный муж не даст праведному гневу против зачинщика беспорядков возобладать над великодушным снисхождением к жалкому безумцу. Мы убеждены, что экс-король Ангрии не отвечает за свои поступки. Природная мстительность, бессильная жестокость и непостоянство отвратили от него даже ближайших родственников, а непомерно раздутое тщеславие, о котором нам стыдно даже вспоминать, привело к делам, изуверством, гнусностью и бессмысленностью затмившим преступления Нерона; со всеми этими качествами его светлость Артур Август Адриан соединяет скудоумие, голландскую тупость, холуйскую пустоголовость и полную скотскую бесчувственность, что разом лишает его способности самостоятельно замышлять зло и делает игрушкой в руках людей, наделенных более острым умом и почти столь же порочной натурой. Первая часть его характера, как мы сознаем, подталкивает благородный и чистый ум нашего премьера к тому, чтобы немедля вынести смертный приговор, вторая, будем надеяться, взывает к человеколюбивому сердцу, требуя пощадить человека, столь ущербного по своей природе, и до конца жизни оградить того от насмешек света, упрятав в какой-нибудь приют для душевнобольных, где расходы по содержанию несчастного лягут наименьшим бременем на казну и где сам он получит время и возможность для покаяния, в коем так сильно нуждается».