Не успели распахнуться парадные двери, как сбоку отворилась маленькая боковая дверца. Две высокие темноволосые дамы, София и Френсис Грэм, выскользнули оттуда и, миновав колонны вестибюля, остановились между громадными центральными опорами. Затем, стоя неподвижно, вытянули руки, предъявив толпе крошечные создания в белых летящих платьицах. Огромные карие очи сияли из-под белоснежного облака страусовых перьев. Странное, почти дикое впечатление производили эти огромные глазища на нежных детских личиках.
Ангрийцы приветствовали царственных младенцев несмолкающим ревом бесчисленных глоток. Оркестры заиграли, взвились в воздух знамена. Силуэт с пышными перьями на голове возник на фоне распахнутых дверей дворца, «сынов человеческих выше»
[70]. Стремительно сбежав по ступеням, человек с плюмажем встал посреди луга.
– Полюбуйтесь, ангрийцы, кого послали вам небеса! – воскликнул Заморна, показав на сыновей. – Они такие же ваши, как и мои. С рождения я посвящаю их вам. Произведенные на свет во имя Ангрии, они должны жить ради ее славы и, если потребуется, умереть за нее. Я люблю их не потому лишь, что в жилах младенцев течет моя кровь, а на костях – моя плоть, или та, что мне дороже моей, но за их связь с землей, солнце которой ныне сияет над ними. Ангрийцы, я бы с радостью позволил каждому из вас обнять и благословить моих сыновей, но, поскольку это невозможно, передаю их в руки вашего достойного представителя, и в его лице Ангрия приветствует своих принцев!
Он развернулся и подошел к кормилицам. Полагаю, наследники Заморны впервые видели внушительную фигуру герцога так близко, ибо при его приближении испуганно прильнули к своим защитницам, безмолвно взирая на отца. Он улыбнулся и, склонив голову, увенчанную гордыми траурными перьями, над одним из близнецов – полагаю, Виктором Фредериком, – поцеловал его, еле слышно пробормотал что-то и с нежностью прижал сына к груди.
Крошечное создание не выразило неудовольствия. Напротив, заулыбалось всеми ямочками на щеках.
– Пусть мистер Джон Керкуолл приблизится, – повелел герцог. Указанный джентльмен повиновался.
– Поскольку вы, – продолжил его светлость, – являете собой истинное воплощение Ангрии, самую суть ее надежд и чаяний, я вверяю вам моего сына и наследника. Пусть же с поцелуем того, кто избран представлять всех ангрийцев, он впитает в себя благородный дух этой земли!
Не суди строго, читатель, но тут мой рассказ обрывается. Заморна поднял сына, и в это мгновение я, наблюдавший церемонию из дворцового окна, вытянул шею, потерял равновесие и сверзился вниз с высоты в двадцать футов. Меня сочли убившимся насмерть, и до следующего утра я пролежал в полном бесчувствии. Прошу простить меня за этот пробел в повествовании.
Ч.А.Ф. Уэлсли
14 октября 1834 года
Текущие события
[71]
Всякому его ремесло: кузнецу – наковальня, портному – иголка и ножницы. Пусть Ричтон
[72] займет место на военном или мирном совете, пусть изобразит в полный рост сановников за массивным круглым столом черного дерева, стонущим от груза государственных документов. Пусть опишет гнев и раздумье, заносчивость и презрение на лицах великих мужей – пусть умело живописует армейский мундир и суровую решимость одного, контраст между штатским платьем и властной повадкой другого, пусть своим колдовским пером вызовет к жизни огромный зал, где зеркала по стенам отражают склоненные над столом фигуры, которые то совещаются, то яростно спорят; пусть, оживленные его мастерством, зазвучат со страницы отдельные голоса во всем богатстве их меняющихся интонаций: уверенная басистая скороговорка Эдварда Перси, гипнотическое журчание Говарда Уорнера. Пусть покажет нам все выразительные мелочи, придающие рассказу истинное правдоподобие: носовой платок, красивым жестом вытащенный из кармана в пылу перебранки, щелчок открываемой табакерки, быстрый взгляд на часы, когда по остекленевшим глазам владельца видно, что мысли его заняты отнюдь не вопросом, который час. Каслрей машинально поправляет галстук или цепочку – он целиком захвачен спором о важных делах страны, но в непроизвольных движениях сквозит его щегольская натура. Арундел приглаживает белокурые локоны, словно перед зеркалом, продолжая самозабвенно и пылко отстаивать некую меру, за которую ратует его партия. Торнтон, распалясь, забывает свой любимый провинциальный говорок, и вот уж речь генерала – чистая и звучная, если не считать редкого присвиста северного ветра, – неотличима от речи его ненавистного и ненавидящего брата. Пусть Ричтон изумит нас этим всем, и пусть Гастингс
[73] ознакомит нас с терминологией и тактикой войны, пусть всколыхнет нам душу воинственными и сладостными напевами своей родной Ангрии. Пусть проведет нас вдоль ее величавых рек – не по лугам вдоль недвижных заводей, но через обители цапель, выпей, оляпок, кроншнепов и куликов, обрамленные осокой, камышом и ползучим пыреем, пусть покажет нам Калабар или Этрею (дикую Этрею, чьи бурные волны, бегущие к океану, и сейчас окрашены кровью негров) при луне; первый из них – царственный поток, омывающий белые стены молодой и прекрасной столицы Востока, струящийся меж оборонительных фортов, что с обоих берегов смотрят в его глубины, словно завидуя свету небес, отраженному в белой пене и темном зеркале бегущей воды.
Вторая… Ах, вторая – черна от тени склоненных над нею кустов, от торфяных болот, и когда в бурю или в покойную летнюю ночь мы с Гастингсом стоим на берегу бивуаком, мысль о чернокожих людях-крокодилах в зарослях высокого камыша не дает нам смежить глаз. Пусть Гастингс поведает о Газембе, покажет нам вооруженную до зубов челядь и бандитское окружение Энары, его солдат, офицеров в генеральской ставке – интриганов и честолюбцев, гуляк и удальцов, блестяще образованных умников. Генерал лорд Хартфорд, много путешествовавший, знающий мир, светский джентльмен и отчаянный рубака, чванный аристократ, снисходительный к миру в целом, но дерзкий, когда речь идет о его ангрийских правах, законченный распутник, как видно по изгибу губ и рябому лицу, однако человек слова и чести, по-феодальному убежденный в значимости рождения и касты, твердый и верный в служении королю, щедрый с послушными, жестокий с непокорными, добрый к безропотным низшим, завистливый к равным, не признающий никого выше себя иначе как по званию, зато в этом случае готовый подчиниться легко и без обиды, пригожий, но с уродливым шрамом на лбу, своего рода ангрийский Велик-сердцем
[74] на поле брани и в совете. Пусть Гастингс покажет нам Хартфорда и таких, как Хартфорд, ибо в Ангрии их немало, пусть откроет для нас покои, где они встречаются и беседуют, дворы, звенящие от подкованных железом башмаков, когда они проходят, по одиночке или плечом к плечу, – дворяне и сквайры Востока, рожденные от первой крови земной
[75], чья речь груба, а в зычных голосах слышны здоровье и натиск. Быть может, заутра сражение, быть может, закат спокоен и величав; мысли о смерти и торжественность вечернего неба заставили удальцов позабыть свои шумные забавы; прислонясь к парапету бастиона, они молча слушают, как играют над Этреей полковые оркестры. Да, Гастингс, мы отчетливо слышим музыку – она льется с твоих страниц. Родные напевы, которые ни офицер, ни рядовой не променяют на лучшую итальянскую оперу. У каждой из семи провинций – своя мелодия, по большей части бравурная, но там и тут пронизанная первозданным буйством, трогающим сердце соотечественников. «В трубы трубите громко над Африки волной»
[76] – великолепно! – однако стоп, мысли о Гастингсе увлекли меня не туда. Пусть граф и майор повествуют о подобных материях, они – орлы, им – эта широкая дорога, они мчат на украинских скакунах
[77], им и преследовать эту благородную дичь. Я – вороненок, мне уютно средь черных гнезд над старинными усадьбами Африки, я не уйду на своих двоих за пределы дворянских угодий. Покуда Торнтон, кутаясь в меховой рокелор, сидит у походного огня, обсуждает полковой рацион, слушает завывания ветра и шипение падающих в костер дождевых капель; покуда он скучает по своей молодой женушке, по ненаглядной Джулии, жалея, что не может накрыть ладонью ее белую и теплую ручку, не может увидеть, как она со смехом прячет колдовские карие глаза от его орлиного взгляда, я стою рядом с Джулией в ее комнате и наблюдаю, как она одиноко смотрит в пылающий камин, подперев очаровательную головку белой, как мрамор, рукой. Пламя камина окружает ее сиянием, лоб прижат к ладоням, черные кудри рассыпались по коленям, шелковый подол складками лежит на лилово-зелено-алом ковре. Она тоже мечтает, чтобы Торнтон, ее отважный и прямодушный Торнтон, был сейчас здесь. Ах, если бы он перенесся к ней. Она бы позволила ему приникнуть усталой головой к ее кружевной мантилье, что окутывает шею и плечи, ниспадая на яркий шелковый рукав. Она бы коснулась коралловыми губками его сурового открытого лба; но как бы она мучила, как дразнила мужа, окажись он рядом! Впрочем, гордое сердце Джулии бьется в груди настоящей Уэлсли. Она не умеет грустить долго. Миг уныния прошел; она вскакивает с низкого табурета и через мгновение уже сидит за великолепным инструментом в нише, ее пальцы пробуждают богатую мелодию струн, и голос – не ангела, а прелестной молодой женщины – чистый и звучный, пробивается сквозь бурную музыку, словно луч сквозь озаренные солнцем мятущиеся облака.