— Увы, всем адвокатам в конце концов пришлось демонстративно покинуть гомельский процесс, — сказал Марголин. — Нам…
— А что оставалось делать? — оборвал его Грузенберг. — Что, спрашиваю вас, было делать, если обвинение дошло до такой наглости, что пыталось назвать происшедшее погромом русских? Конечно, в Гомеле большинство населения составляли евреи, и наша храбрая молодежь порядком-таки взгрела громил. Я не террорист, но, признаться, сочувствую тем, кто встал на путь революционной борьбы. Не дрожать, а самим внушать дрожь — так, наверное, рассуждал Гершуни и другие герои освободительной борьбы.
— Мне доводилось защищать Гершуни, — вскользь заметил Карабчевский. — Спас его от виселицы. Он был таким одухотворенным…
— Всем это известно, — бесцеремонно перебил его Грузенберг. — Сейчас об ином разговор.
Грузенберг подавлял своим апломбом всех присутствующих. Даже Карабчевский немного стушевался, а Маклаков и вовсе помалкивал, сидя на диванчике и подперев рукой свое скуластое лицо, окаймленное редкой бородкой. Ляля Лашкарева душой и телом разрывалась между петербургскими знаменитостями. Грузенберг не вышел ростом против Карабчевского, но непоколебимая самоуверенность искупала недостатки внешности. Ляля смотрела на адвоката преданной собачонкой, а он даже не удостаивал ее взгляда и говорил, словно пел:
— Мне уже доводилось разоблачать кровавый навет на процессе Давида Блондеса в Вильне. И все же, не скрою, меня терзал миллион сомнений, когда мне предложили приехать в Киев. Хотя мое еврейское сердце — майн идише харц — говорило мне, что я должен приложить все силы для оправдания Бейлиса, здравый смысл подсказывал, что мое пребывание в рядах адвокатов может сыграть на руку ненавистникам Израиля. Наверное, я так и не взялся бы за защиту, если бы не просьба рабби Шолом Дов Бера Шнеерсона. Он из Любавичей прислал мне свое благословение и напутствие, в коем сказано: «брат-еврей, Израиль, сын Иосифа, Грузенберг, — вот, тебя избрал Всевышний, Бог наш, чтобы спасти Свой народ, с помощью твоего ясного разума и сладости слов твоих». Рабби также дал мне совет избрать чудесные звезды из числа русских адвокатов для помощи и содействия на процессе. Итак, коллеги, убедительно прошу вас давать больше интервью, давать больше выступлений в прессе. Берите пример с вашего покорного слуги. Да, Грузенберг утомлен! Да, нервы Грузенберга напряжены! И тем не менее долг велит Грузенбергу идти к журналистам. Пойдемте, Арнольд Давидович, поработаем с прессой.
Грузенберг и Марголин вышли за дверь, и из коридора донеслось:
— Внимание, господа! Прошу внимания, сейчас адвокат Грузенберг сделает заявление для прессы…
Маклаков покачал головой.
— Оскар погубит защиту рекламной шумихой.
— Одна и та же история, — с раздражением заметил Карабчевский, — лучших русских людей так возмущает и коробит антисемитизм, что они из деликатности не позволяют себе критиковать даже отрицательные черты еврейской нации. К сожалению, в иных еврейских кругах эта деликатность воспринимается как признак ущербности и признание превосходства еврейской культуры над русской. Сталкиваясь с нахальным напором, наша интеллигенция предпочитает стыдливо отвести глаза, чтобы не уподобиться антисемитам, а в результате санкционируется какая-то сплошная торжественная апология еврейства. Между прочим, под шумок подобных настроений все — и в литературе, и в адвокатуре — заговорили на жаргоне черты оседлости. Русская речь безобразно загромождена еврейскими словечками и вывертами.
Фененко был весьма удивлен. Карабчевский считался прогрессивным деятелем и вдруг заговорил, словно извозчик с Подола. В памяти Фененко зашевелились обрывки рассказанной кем-то из петербуржцев истории о скандале на юбилее знаменитого адвоката. Оппозиция задумала придать чествованию юбиляра политический характер. Начались речи, в коих Карабчевского прочили на пост президента будущей Российской республики. Однако подобные выступления перепугали молодую жену Карабчевского, которая бесцеремонно выгнала уважаемых общественных деятелей. Сплетничали, что мадам Карабчевская, урожденная купчиха Вергунина, самая настоящая черносотенка, что она страшно богата и знаменитый адвокат материально зависим от супруги и живет в ее роскошном особняке, купленном у одного из великих князей.
Видя, что Ляля после ухода Грузенберга, вновь начала кокетничать с Карабчевским, Фененко подумал: «Флиртуй, милочка, флиртуй. Только помни, что купчиха Вергунина стоит на страже не только политических убеждений, но и сердечных увлечений своего стареющего супруга». Чтобы показать Ляле, как ему безразлично ее беспардонное кокетство, Фененко вышел в коридор, где плотная толпа репортеров окружила Грузенберга. Один из корреспондентов, облаченный в одну только вышитую рубаху, представитель, как нетрудно было догадаться, украинофильского журнала, отодвинув могучими плечами англичанина из агентства Рейтер, говорил на вычурном языке:
— Вись свит почуе дику казку, яку российский уряд вкупи з темними элементами людности будут обнивичувати одного з демократичнийших народов свита, еврейску нацию…
Грузенберг, которому прискучила эта речь, властным жестом остановил оратора в вышиванке:
— Благодарю вас, милостивый государь, за сочувствие, но разрешите заметить, что я презираю программное юдофильство и считаю его нисколько не менее оскорбительным, чем юдофобство. Что такое юдофоб? Либо глупец, либо злопыхатель, ненавидящий людей вообще и проявляющий ненависть по линии наименьшего сопротивления. Но с казенными юдофилами, распинающимися о любви к еврейской нации, — беда. Они говорят о евреях так, как если бы состояли членами общества покровительства животных. Наша нация не гулящая девица, нуждающаяся профессионально в симпатиях. Для еврейской нации достаточно, чтобы с ней считались и сознавали, что на всякий пинок она ответит увесистой плюхой. И «российский уряд», о коем вы изволили упомянуть, такую плюху получит. Это я, адвокат Грузенберг, вам говорю!
Глава двадцать вторая
Пятнадцатое заседание Чаплинский присутствовал на процессе, сидя неподалеку от коронных судей. Прокурора тревожило, что процесс явно принимал неудачное направление. Перед началом процесса Чаплинский вместе с Виппером и поверенными гражданских истцов обсуждали тактику обвинения. Виппер горячился: «Мне придется прежде всего доказать невиновность наших свидетелей, которых в газетах беззастенчиво именуют убийцами, а уж потом приступить к обвинению». Поначалу такое решение казалось разумным, однако разбор второстепенных эпизодов утомил присяжных заседателей, о чем стало известно через жандармов, переодетых курьерами и имевших свободный доступ в комнату для совещаний. Вчера жандармы донесли, что присяжные недоуменно переговариваются между собой: «Як судить Бейлиса, коли разговоров на суде о нем нема?»
Чаплинский начал сомневаться в успехе обвинения. Более того, он опасался за собственную безопасность. На его имя пришло письмо следующего содержания: «Чем бы ни закончилось изобретенное вами „дело“ несчастной жертвы русского царизма Бейлиса — можете быть спокойным, народная кара постигнет приспешников черной сотни. На состоявшемся совещании Л. Б. О. П. С. — Р. осуждены: вы, Чаплинский, предатель, делающий карьеру на людских слезах, к смерти; Замысловский, опричник, к смерти; опричник Виппер осужден условно (дается возможность отказом от обвинения исправить зло); старый погромщик Шмаков — к смерти». Прокурор сразу расшифровал аббревиатуру «Л. Б. О. П. С.-Р» как «летучий боевой отряд партии социалистов-революционеров» и бросился за помощью в жандармское управление. Полковник Шредель пытался успокоить его, говоря, что не стоит обращать внимание на пустые угрозы, так как последний летучий боевой отряд эсеров был выдан Азефом, а безопасность прокурора обеспечена неотступным филерским наблюдением. Чаплинский слушал и не верил. Столыпина тоже заверяли, что террористические акты якобы прекратились. Что касается филеров жандармского управления, то ведь и Богров являлся полицейским агентом. Вполне может статься, что филеры и приведут в исполнение эсеровский приговор. После судебных заседаний возвращаться домой приходилось глубокой ночью, и Чаплинский пугливо оглядывался, ожидая пули из-за угла.