Ногтем большого пальца Мэдлин соскабливает ценники с приобретенных ею вещей – в отместку некоему неизвестному источнику, из которого мы все это получаем. Мэдлин стоит на месте с закрытыми глазами, поднимает руки, вращает ими, еще и еще раз – так она снимает напряжение. Мэдлин смотрит дорожный канал – кажется, вечно смотрит, как автомобили беззвучно пересекают экран, выезжают из поля ее зрения и въезжают обратно в жизнь – водителей и пассажиров.
Моя мать была по-своему обыкновенной – вольная душа, моя тихая гавань.
Теперь в роли эскорта выступал некто неопределенного вида, казавшийся не столько человеческим существом, сколько биологической формой. Он провел меня по коридорам, указал на дверь пищеблока и исчез.
Еда имела лекарственный привкус, я старался объяснить его по-своему, заглушить силой мысли, и тут вошел Монах. Я не вспоминал о нем некоторое время, но и забыть не забыл. Он здесь, только когда и я здесь? Монах был в коричневой рясе до пят, босой. Это имело какой-то смысл, но почему и какой, я не мог понять. Он сел за столик напротив, однако, кроме своей тарелки, не видел ничего.
– Мы уже были здесь, мы с вами, и вот мы снова здесь, – сказал я.
И посмотрел на него прямо. Напомнил, как он рассказывал о путешествии на святую гору в Тибете. Поглядел, как он ест, едва ли не уткнувшись носом в тарелку. Напомнил, как мы ходили в хоспис, он и я, – в убежище. И сам удивился, что вспомнил это слово. Повторил его дважды. Он ел, и я тоже стал есть, но продолжал наблюдать за ним, изучать его длинные руки, сконцентрированный взгляд. Ряса еще хранила следы последней трапезы Монаха. Вилку до рта не донес или его стошнило?
– Я пережил свои воспоминания, – сказал он.
Монах, кажется, постарел, и впечатление, будто он вне всего, многократно усилилось, да, в общем, в этом положении мы и находились. Вне всего. Я видел, как он чуть вилку не проглотил вместе с едой.
– Но вы по-прежнему навещаете тех, кому предстоит умереть и отправиться в хранилище. Утоляете их эмоциональные и духовные нужды. А еще хочу спросить: знаете ли вы язык? Язык, на котором здесь говорят.
– Мое тело совершенно его не приемлет.
Это меня воодушевило.
– Теперь я говорю только по-узбекски, – добавил он.
Я не знал, что тут ответить. И сказал только:
– Узбекистан.
Монах доел, начисто выскреб тарелку, а мне хотелось сказать что-нибудь, прежде чем он уйдет. Все равно что. Сказать, как меня зовут. Он Монах, а я кто? Но мне пришлось остановиться и подумать. Долгое пустое мгновение я не мог припомнить своего имени. Он встал, задвинул стул и сделал шаг к двери. Мгновение я был никем, прежде чем стать кем-то.
И тогда сказал:
– Меня зовут Джеффри Локхарт.
Усвоить это сообщение он был не способен.
Поэтому я сказал:
– Что вы делаете, когда не едите, не спите и не беседуете с людьми об их духовном благополучии?
– Хожу по коридорам.
Опять в комнате, в голом пространстве.
Сколько всяких зон, секторов, отделов я не видел. Вычислительные центры, хозяйственные склады, убежища от разного рода атак и стихийных бедствий и место, где размещено командование. Где они тут отдыхают и развлекаются? Где библиотеки, где смотрят кино, проводят шахматные турниры и футбольные матчи? Сколько уровней в многоуровневом подземелье?
Он лежал на столе, голый, на теле – ни волоска. Трудно было связать жизнь, эпоху моего отца с этим отдаленным подобием. Думал ли я когда-нибудь о человеческом теле и какое зрелище оно являет, какова его первородная сила, о теле моего отца, лишенном всяких примет индивидуальной жизни. Теперь я видел объект, ввергнутый в неопределенность, и все естественные реакции притупились. Я не отворачивался. Чувствовал, что обязан смотреть. Хотел созерцать. И где-то на границе бдительного сознания мог распознать слабое ощущение, словно что-то компенсировано, удовлетворение обиженного мальчика.
Он был жив, завис на некотором уровне анестетического покоя и что-то сказал, а может, что-то сказалось само – одно или два слова, кажется, вылетели из него самопроизвольно.
Рядом с Россом, с другого бока, стояла женщина в рабочем халате и хирургической маске. Я посмотрел на нее – в общем-то чтоб понять, одобрит ли, – а потом наклонился к телу.
– Грунтовка холста.
Кажется, я услышал это и еще какие-то неразборчивые фразы, понять которые было невозможно. Просевшее лицо и тело. Понурый член. А все остальное – конечности, выступающие части.
Я кивнул в ответ на его слова, обменялся коротким взглядом с женщиной и снова кивнул. Я знал только, что термин грунтовка используют в искусстве и он означает покрытие или промежуточный слой. Грунтовка холста.
Мне предоставили минуту наедине, и всю ее я провел, уставившись в пространство, а потом пришли другие, чтоб подготовить Росса к длинному сонному отпуску внутри капсулы.
Меня привели в комнату, где на всех четырех стенах было воспроизведено – нарисовано – изображение самой этой комнаты. Здесь располагалось только три предмета мебели – два кресла и низкий столик, воспроизведенные с разных ракурсов. Я остался стоять и, разворачивая голову, а потом уже и все тело, изучал стенную роспись. Четыре плоскости, отражавшие одна другую, а также служившие фоном для трех пространственных объектов, произвели на меня впечатление как предмет, достойный некоего серьезного исследовательского подхода, возможно, феноменологического, но такая задачка была не по мне.
Наконец вошла женщина, маленькая, живая, в замшевом пиджаке и трикотажных брюках. Глаза у нее вроде бы светились, поэтому я догадался, что именно она стояла напротив меня в хирургической маске во время первого, грубого осмотра тела.
– Предпочитаете стоять, – сказала женщина.
– Да.
Она обдумала этот момент, а потом села к столу. Помолчали. Чай и печенье на подносе никто не приносил.
– Мы много чего обсуждали в свое время – Росс, Артис и я, – сказала она. – Рождаясь, мы не выбираем, быть нам или не быть. Нужно ли и умирать таким же образом? Ресурсы, которые он позволил нам затратить, имели решающее значение.
Что еще я увидел? Шарфик экстраординарного фасона, и решил, что ей пятьдесят пять, она местная, плюс-минус, и имеет какие-то полномочия.
– После того как Артис поместили в камеру, я провела с вашим отцом некоторое время в Нью-Йорке и Мэне. Он был великодушен как никогда. Хотя он переменился. Вам это, конечно, известно. От него прежнего мало что осталось после этой утраты. Разве не в том величие человека, чтоб отказаться принять определенную участь? Чего мы здесь хотим? Только жизни. Пусть она настанет. Дайте нам дышать.
Я понял, что она говорит со мной из уважения к отцу. Он попросил, и она согласилась.
– У нас есть язык, указывающий путь в лучшие времена. Мы способны думать и говорить о том, что предположительно может произойти со временем. Так почему бы нам вместе со словами не перейти в будущее время целиком? Если мы решительно скажем себе: сознание выдержит, криоконсерванты не перестанут подпитывать тело, то уже сделаем первый шаг к пробуждению в ином, блаженном состоянии. Мы здесь, чтоб воплотить это в реальность – не просто стремиться к этому или двигаться постепенно, но развернуть наш проект в полном объеме.