Когда старая и немощная Андрониха пришла, Катя, скрючившись, лежала на кровати, смотрела в сторону двери пустыми глазами.
Поздоровавшись, старуха окинула взглядом комнату, увидела валяющиеся на полу конверты с похоронками, подняла их, положила на столик в углу, потом пододвинула к кровати табуретку и, скрипя костями, опустилась на нее.
— Себя-то, Катерина, тож пожалела бы, — вздохнула слабой грудью старуха, — Что ж теперь… убивайся не убивайся.
Катя мотнула головой в одну, потом в другую сторону, перевернулась на живот, зарылась лицом в подушку и, прокусив до пера худенькую наволочку, глухо завыла.
— От, ты… господи ты боже! Ты слышь, Катерина… — Андрониха поднялась с табуретки, растерянно потопталась, опять села. — Ты, говорю, остудись, Катюшка. Ну, сложила их война проклятущая в землю-матушку, царство им небесное…
— В землю! — Катя оторвала от подушки мокрое, распухшее лицо. — И я хочу лечь туда же! Туда же…
— Чего мелешь-то?! — сердито вскрикнула Андрониха.
— Бабушка! Да у меня же скоро… пузо попрет!
И, уронив голову в подушку, опять зарыдала.
Последние Катины слова оглушили старуху. Некоторое время она сидела молча, только пошевеливала высохшими губами, а слов никаких не произносила.
Затем подняла вздрагивающую руку, перекрестила уткнувшуюся в подушку Катю.
— Бабушка, бабушка, — простонала та глухо. — Помоги мне!
— Да ить, сердешная… Как помочь-то?
— Как, как! — вздернулась Катя, села на кровати. — Откуда я знаю, как вы это делаете? Ну, дай выпить чего, чтоб кровью из меня все вышло. А то — выдави, выскреби…
— Окстись ты! Дура… — опять сердито выкрикнула старуха. — За это теперь тюрьмой жгут. Мне то все едино где помирать, да ведь и тебя посадят. А мало тебе всего?
Весенний день на улице набирал силу, солнце щедро лило в комнату через два небольших оконца тепло и свет, горячие желтые полосы согревали Катины ноги, спущенные с кровати.
Она еще раз негромко всхлипнула, углом одеяла обтерла остатки слез.
— Тайком же, бабушка, — попросила она жалко и униженно. — Никто ж и не узнает.
— Ага, иголка в сене, что ль, это? Федотья вон первая и донесет.
Еще помолчав, Катя тоскливо произнесла:
— Хоть бы еще Доньку за все это спасла… Что же теперь делать мне? Как быть-то?
— Единственно, ежелив добиться, чтобы в больнице все изделали.
— Как?
— Кому нельзя рожать-то… По здоровью редко разве бывает? Тем разрешают аборты по закону.
— По здоровью мне не выйдет.
— Ну, мало ли… ежлив тебе этого начальника попросить. Дорофеева-то.
— Не-ет, — качнула головой Катя. — С этим стыдом еще к нему… Нет.
— Ну тогда и гнись, покуль не упадешь, — жестоко вдруг сказала Андрониха.
— Бабушка, — с обидой и укором проговорила Катя. — Я думала… хоть ты меня поймешь. И пожалеешь.
— Так что понимать-то? Девка ты пакостливая, все в деревне про то знают. От жиру сбесилась, блудить с того и принялась, пузо и нагуляла с Артемкой. Поганей-то тебя в Романовке и нету. Ну, так за все это и казнись теперь…
Бабка Андрониха говорила это, блестевшие зрачки Кати сперва все расширялись и расширялись. А когда до нее дошло, что старая женщина в эти жестокие слова вкладывает совсем противоположный смысл, из глаз обильно брызнули благодарные, облегчающие душу и все тело слезы, она качнулась, упала с кровати на колени.
— Да за что, за что все это на меня свалилось?! Напасти такие! — воскликнула она, уткнулась лицом в сухие ноги бабки Андронихи, и та легкой, высохшей рукой стала гладить ее по голове, по худой шее, по выгнутой горбом спине…
… Потом Катя, обессиленная и притихшая, опять сидела на кровати, а старая Андрониха тихонько говорила:
— За что напасти эдакие на тебя? А вот я стану говорить, а ты выведи… Ты жизню-то покуда видишь, как в зеркале. Что вокруг случается, то в нем тебе и отражается. А что за другой-то стороной стеколки да что по бокам? Ты вот Федотью этакой злыдней знаешь, а каковая ж тогда в молодости она была? О-хо-хо, не приведи господь! Попила людской кровушки, до сего от нее и хмельная… И батьку ее, Ловыгина, не знаешь ты, и муженька ее Сасония Пилюгина… Имя ему в аккурат — тоже пососал с народу соков. От них, из ихней плоти, и Артемий был… Ну-к, к чему я это? Это, значит, у нас тут, в Романовке, одна такая линия была. А другая — это Тихомиловы да вы, Афанасьевы. Бабку да деда своего тоже ты не помнишь, до тебя их сгубили Пилюгины. А там, в гражданскую, Сасоний Пилюгин из оружия убил матерь Степана Тихомилова — Татьяну. А отец твой потом Сасония шашкой порубил… Всего-то и не расскажешь.
— Чего-то и я слыхала, — произнесла Катя. — Мало только, не любил отец рассказывать.
— Словом, да-авняя вражда меж вашей да ихней линией тут, на крови все замешано. Ну а жизня, что ж… это, сказать, как жернова. Растерла она, значит, многое. Были, да не стало ни Ловыгина, ни Сасония, ни Кузьмы Тихомилова с женой… Из рода тихомиловского Степка один оставался. Из афанасьевского — отец твой, стало быть, Данила. А из ихней-то линии — Артемий с Федотьей. У каждых детишки, понятно, пошли, как от корней отростки — время-то, как речка, бежало и бежало. Про Артемия Пилюгина с Федотьей долго не слыхано у нас было, где-то в северных снегах они жили. А перед войной, за год, что ли, али за полтора, они тут и объявились. Да это помнишь, однако, и ты?
— Да… Зимой они приехали. Я в десятом училась, — сказала Катя.
— Ага… Прямо как лисицы пугливенькие да бедненькие приехали, землю перед твоим отцом да перед Степкой Тихомиловым так хвостом и мели. А внутри-то прежнюю злобу и привезли. Таили ее, как горячий уголек под пеплом. И через год… Помнишь аль нет, как бабенка-то Степанова, Ксения, померла? Ну?
— Угорела она.
— Угорела, угорела, — дважды кивнула старуха с горькой усмешкой.
— А разве нет? Все так говорили. И видели…
— Так и я видела. Ксенька тем утром на кровати посинетая лежала, как кочерыжка, в избе угару, ровно воды в корыте, до верхов, печная труба наглухо закрытая… А кто закрыл?
— Да помнится ж, говорили — сама Ксения.
— Сама… — буркнула старуха несогласно.
Смерть жены Степана Тихомилова случилась в самом начале сорок первого. Сам Степан с бригадой колхозников находился в алтайской тайге на заготовке для артели древесины. Ксения вдруг занемогла — в морозный январский день она с тремя бабами возила к фермам сено, где-то ее прохватило, она слегла, а через сутки заметалась в беспамятстве. Дети ее ударились в плач. Захарку увела ночевать к себе в тот вечер Катя, а двух младших, Игнатия и Доньку, взялась понянчить Андрониха. А бойкая в те годы и проворная на руку Василиха принялась убираться у Тихомиловых по домашности, подоила корову, процедила молоко, истопила на ночь печь…