Безродные же шавки продолжали звонко лаять, правда, уже не так активно атакуя Шарика и меня, стараясь хватануть любого из нас исподтишка.
– Кыш! Подлое племя! – рявкнул на них неожиданно сильным голосом «волнистый» мужичонка, лицо которого было сплошь испещрено оспинами, отчего улыбка, не сходящая с лица, вблизи казалась неестественной.
Окрик его особого действия на нападавших не возымел, хотя они и отскочили чуть-чуть в сторонку.
Мужик повернулся ко мне и равнодушно, как о чём-то само собой разумевшемся, сказал:
– Загрызут, гады! Напрочь загрызут, если не дать им острастку… Не нравится, что брюхо вам не кажут, мелочь пузатая?! – переключил он своё внимание уже на собак. – Шакалы! Гниды! – с презрением припечатал нападающих дворняг. И, снова обернувшись ко мне, продолжил: – Ты за мной, паря, иди, а я их буду шугать. А щена своего лучше на руки возьми.
Сплюнув на твёрдый наст коричневатую махорочную слюну, он нетвёрдым шагом направился в сторону собутыльников.
Я взял на руки огрызнувшегося даже на меня щенка и, отпинываясь от подскакивающих ко мне сзади и с боков собачонок, стремящихся любой ценой доказать лениво щурящимся на солнце и поглядывающим на них свысока лайкам, всю свою безумную храбрость и значимость, – понёс моего друга, скалящегося на соперников сверху, к зданию почты.
На полпути к завалинке мой провожатый выпустил из рук штакетину, потому что разгонять уже было почти некого.
Среди сильно поредевшей стаи нападавших вдруг обнаружился подбежавший откуда-то сбоку Шайба, выглядевший среди наших соперников прямо-таки Гулливером в стране лилипутов. Но вёл себя сей «Гулливер» совсем не логично.
Он то начинал тявкать в общем хоре, то, виляя хвостом, выражал мне глазами и всем своим видом предельную преданность, то норовил куснуть какую-нибудь не в меру разоряющуюся собачонку…
Завидев Шайбу, стал рваться из рук и мой храбрый, безрассудный, как д’Артаньян, Шарик.
Я опустил щена на землю, и тут же подоспевший к нему Шайба хватанул его за бок.
– Ах ты, Иуда! Предатель! – попытался я достать его морду загнутым вверх носком ула.
Пёс ловко увернулся от пинка и с весёлым лаем бросился вдогонку за пёстренькой и мелконькой сучонкой…
Я запустил внутрь почты моего лохматого, жалобно скулящего и зализывающего бок героя и попросил у немолодой, с добродушным лицом женщины два конверта.
– А фамилия ваша как? – вдруг очень официально спросила почтальонша.
– Ветров, – ответил я.
– Вам письмо, – улыбнулась она, снова став дружелюбной.
– А друга вашего как величают? – просматривая немногочисленную корреспонденцию, стоящую в небольшой картонной коробке, опять деловито осведомилась она.
– Банных. Юрий Банных.
– Ему два письма! – ещё приветливее разулыбалась она, как будто самолично предоставляла Юрке ровно в два раза больше радости, чем мне.
– Передадите ему или он сам зайдёт?
– Передам.
Она отдала мне три письма и взяла мелочь за два чистых конверта, на которых был изображён какой-то очень задумчивый бородатый мужчина, словно пытающийся разгадать сразу все законы мирозданья.
Послание мне было от мамы.
Я аккуратно засунул письма и конверты в накладной карман куртки и уже собрался уходить, как почтальонша остановила меня вопросом.
– Мой-то небось тоже у магазина кучкуется?
– Не знаю, – честно ответил я.
– Да там он, с остальными ханыгами, – снова разулыбалась она, будто говорила о чём-то весёлом. – Куда ж ему от своих дружков деться. С утра уже с ними шары заливает. Теперь дня три пить будут, без удержу, – уверила она меня. – Промысел закончился… А он нынче удачный был! – уже мечтательно проговорила она. И вдруг неожиданно, ни с того ни с сего, видимо, просто от полноты чувств, подмигнула мне. И сразу же в её лице проступило что-то озорное, далёкое, девичье…
«Не такая уж она и пожилая, – подумал я, выходя на крыльцо. – Лет тридцать – тридцать пять, не больше…»
Чтобы вторично не вводить деревенских пустолаек в искушение, я снова взял Шарика на руки, направившись домой.
Щенок доверчиво прильнул ко мне и даже расслабленно свесил вниз голову. А я, в связи с этим, вспомнил, как мне не однажды приходилось нести его, ещё совсем маленького, в зимовье.
К вечеру на промысле он, не умея распределить силы, так уставал, что пластом ложился на лёд реки, опустив голову на передние лапы и скорбно глядел на меня.
Я делал вид, что не замечаю его ухищрений и ухожу…
Шарик с трудом поднимался, из последних сил, спотыкаясь, догонял меня и, заглядывая в глаза, начинал жалобно поскуливать. Потом снова ложился и уже не вставал, несмотря на все мои попытки поднять его. При этом вид у него был жалкий и обречённый.
Я наклонялся. Брал его – этот пушистый живой тёплый комочек, на руки и чувствовал, как он начинает согревать мне грудь, защищая от встречного ветра.
Сердца наши бились совсем рядом, но не в унисон…
– Да, брат, теперь ты стал намного тяжелее того, почти невесомого, двухмесячного щенка, которого мы притащили с собой в тайгу. По человеческим меркам – ты уже подросток лет пятнадцати-четырнадцати. Ох и глупый же возраст! Ума ещё мало, а энергии – много. Сколько глупостей я натворил в эти поры. Никогда бы не хотел вернуться снова в то состояние, – словно кому-то очень близкому поверял я Шарику свои мысли. И тут же переключался на ситуацию теперешнюю. – Стыд-позор, сударь, что я такого здоровенного лоботряса всё ещё таскаю на руках!
Шарик, будто понимая, о чём я говорю, как только я умолк, приподняв голову, раза два благодарно и преданно лизнул меня в лицо.
– А дед с Юрием уже в бане, – сказала баба Катя, когда я вошёл в дом. – Иди скорёхонько, догоняй их. Первый-то пар – самый добрый, если без угарцу, конечно.
* * *
«К вечеру мне предстояло выйти к узкоколейке, до которой, как говорил мой друг – удэгеец Семён Калюндзюга, – человек неопределимого возраста, с пергаментным, морщинистым лицом, – три трубки пути. Что в общепринятых масштабах означало километров двадцать – двадцать пять.
Тропу от зимовья до места, где лесорубы из леспромхозовского посёлка Мухен загружаются в единственный, курсирующий от деляны до посёлка, старинный, наверное, ещё царских времён, вагон, не должно совсем уж занести. Больших снегопадов в последнее время не было. Паняга у меня подъёмная – всё только самое необходимое, так что часов за пять-шесть, даже с перерывом на чай, должен добраться. А вот если тропу замело – тогда и за десять часов не дойдёшь… Но о плохом я старался не думать.
Если успею к подходу вагона, сразу устроюсь на верхнюю полку и всю дорогу до посёлка буду спать на её покачивающейся, глянцевой, отполированной множеством спин, жёсткости, – размышлял я, одевая высокие, доходящие до колен, пахнущие дёгтем ичиги. Завязав на них шнурки у запястья и ниже колен, под отворотами, чтоб не сбивались портянки, я опустил поверх обувки шинельного сукна широкие штаны с нашитыми на них для прочности, из той же ткани, наколенниками. Грубой вязки шерстяной серый свитер, – тоже надетый поверх толстого тёплого китайского белья, – заправил в штаны и потуже затянул ремень с висящим на нём с левой стороны ножом, выкованным на заказ из рессорной стали, с лёгкой берестяной наборной ручкой, в кожаных ножнах. Поверх свитера натянул прожжённую точками в некоторых местах от искр костра куртку, сшитую из такого же шинельного сукна, что и штаны, с двумя большими накладными карманами и нашитыми на рукавах, того же цвета, что и куртка, налокотниками.