Маленький, чуть выше Катрин, узкоплечий, рыжеватые кудряшки на голове, усы и бакенбарды а-ля Николай Павлович, любимый самодержец (русские всегда обожали своих царей, даже будь они трижды негодяями), – в общем, законченное ничтожество, посмевшее обладать сокровищем, которое по воле божественного случая носит имя Катрин. Это невыносимо! И это не может оставаться безнаказанным!
Анри готов был тут же выступить из-за колонны и бросить перчатку в лицо наглецу. Но… Честное слово дворянина и офицера ставить интересы Франции превыше всего при любых обстоятельствах удержало его от притягательного безрассудства. Гораздо важнее было предстать перед Катрин под новым именем и убедить ее в необходимости исполнить долг патриотки Франции. А уж потом найти возможность бежать. Хотя разумом он понимал, что, пока жив Муравьев, никакой такой возможности не представится. А это значит… это значит – надо побыстрее связываться с Вогулом.
Правильно русские говорят: помяни черта – он тут как тут.
– Не оборачивайся, Андре, – шепотом сказал за спиной знакомый голос. Анри почувствовал теплое дыхание на правой щеке. – Завтра в двенадцать в трактире на мелочном базаре. D,accord?
– Entendu!
[36]– чуть слышно откликнулся Анри, и дыхание Вогула тут же растаяло. Анри не успел даже удивиться тому, что Жорж тоже пришел на концерт. «Что ему тут понадобилось?» – запоздало подумал он и моментально отвлекся, потому что Муравьевы слишком приблизились, и ему пришлось спешно отступить глубже в тень.
Муравьевы остановились в двух шагах от Анри и развернулись лицом к залу, перед ними тут же образовался полукруг свободного пространства. Генерал-губернатор поднял руку, и наступила тишина.
– Дамы и господа, – заговорил Муравьев, и голос его, средней высоты и довольно приятный, тем не менее показался Анри отвратительным. У того, кто похитил его любовь, ничего не могло быть приятного. – Дамы и господа, сегодня замечательный в своем роде вечер: как мне стало известно, мадемуазель Элиза Христиани – первая европейская знаменитость, достигшая нашего столь далекого от Европы города, чтобы сибиряки, не знавшие ничего, кроме тяжкого труда по освоению дикого края, приобщились к высокому искусству музыки…
«Неужели этот солдафон сам сочинил такую затейливую речь?» – иронически думал Анри, глядя на близкую – только руку протяни – спину Катрин, закрытую узорным шелком платья, лиф которого сверху вниз пересекала цепочка мелких пуговичек. Он представил, что расстегивает эти пуговички, и ему стало жарко. Впрочем, жарко было и в хорошо натопленном помещении фойе.
Достав из внутреннего кармана фрака маленькую книжечку и карандаш, он быстро написал несколько слов, вырвал листок и сложил его так, что получился крохотный квадратик. Он уже знал, куда спрячет свое тайное послание Катрин, – за широкую ленту, плотно охватывающую ее талию.
Генерал продолжал что-то говорить – о своих надеждах разбудить Сибирь, очистить ее от мздоимцев, развивать образование, привлекать к управлению молодежь – все это скользило мимо Анри, едва задевая его сознание: он был сосредоточен на поимке мгновения, когда удобнее всего можно будет осуществить его почти мальчишеский замысел.
Как ни странно, помогла ему именно речь генерал-губернатора: когда она закончилась, раздались аплодисменты; приподняв руки, захлопала и Катрин, между платьем и лентой образовалась щелка, куда Анри мгновенно и отправил свое послание. Отправил и сразу отступил в тень: более того – отошел как можно дальше, однако стараясь не выпускать Катрин из поля зрения.
Если она и не заметила момент, когда жесткий бумажный квадратик скользнул под ленту, но, опустив руки после аплодисментов, очевидно, почувствовала на талии что-то постороннее. Анри увидел, как ее пальчики извлекли бумажку. Полуотвернувшись от мужа, она развернула ее и, прочитав, быстро оглянулась. Но ничего, естественно, не увидела: она была на свету, а под антресолью достаточно темно. Катрин еще раз глянула на послание и опустила листок в маленькую сумочку-sac, висевшую у нее на руке.
Анри понял, что теперь он без опасения может быть представлен чете Муравьевых. Катрин знала про его увлечение латинскими изречениями, особенно часто он повторял «Sine amor vita nulla est»
[37] – оно ей очень нравилось. Его Анри и написал, прибавив самое важное: «Nil ad mirari».
[38]
Катрин – умница и все поймет, как надо. Главное, чтобы при официальном представлении Андре Леграна как однополчанина Анри Дюбуа она ничем не выдала себя. Анри не сомневался, что представление, по его просьбе, организуют Элиза и поручик, записной воздыхатель. «Тоже мне, сатир влюбленный, – саркастически усмехнулся он про себя, вспомнив встречу у афишной тумбы. – Раза в два ее старше, а все еще поручик. Ладно, был бы богат. А так – что он может дать такой девушке, кроме своего жалкого жалованья?»
…Впрочем, какое ему дело до чьих-то амуров, когда хватает своих проблем?
3
Вогул не понимал, что с ним происходит. То есть, нет, он понимал, что влюбился, но не мог осознать – с какого перепугу!
Вот уже пятый месяц не проходило дня, чтобы он не вспоминал об этой треклятой француженке. Ни девки пригожие, ни бабы ядреные, коих допрежь ни одной не пропускал, – ныне все не по душе. А что в ней такого особенного? Ну хороша – ничего не скажешь; умна – тоже бывает; играет на какой-то большой скрипке, такой здоровенной, что ее приходится ставить на пол, – но, если вдуматься, je m,en fiche
[39], – уныло думал он, сидя в трактире за стаканом чая. Народу было немного: вот через полтора-два часа, к окончанию торговли на базаре, здесь пушкой не прошибешь. Не до размышлений будет, тем более невеселых, как об этой вот, не выговоришь, вио-лон-челистке. То ли глаз у нее с приворотом, то ли магнит какой в нутре сидит, а только тянет к ней – спасу нет! Вот и на концерт за каким-то лешим притащился, целых пять рублей за билет заплатил. Степан Шлык за такую деньгу месяц бы пилил, строгал да клеил, а тут – благо-твори-тельность! Оно, конечно, Григорий Вогул – не Степан Шлык, деньжатами не обижен, однако, надо признать, благо творить – не каждому по карману.
Вогул недовольно тряхнул головой, отгоняя дурацкие мысли о деньгах. При чем тут деньги? Глупо он повел себя тогда, на берегу Волги, выставился этаким грубым легионером, привыкшим все брать силой. А с ней надо было по-другому. Хотя о ту пору он и предположить не мог, что все завяжется тройным узлом. Думал: заговорит девку, а там – под кустик завалил, юбчонку задрал, а у нее уже и ножки врастопырку – заходи, мил-дружок, на горячий пирожок. Девки, они же все на одну подкладку – что русские, что французские – ему ли не знать? А эта вдруг заартачилась, ножичек выставила, по щеке залепила… Да чтобы кто-то Вогула пальцем тронул! Рано или поздно тому не жить! А первому – этой суке, генералу Муравьеву! Жаль, в Петербурге сорвалось перо ему вставить. Как он вчера разорялся, хвост павлиний распускал – тьфу!