– Андрей, ты не знаешь, что случилось с Николаем Николаевичем? – шепотом спросил Вася из-за спины Стадлера.
– Накопилось, – меланхолично отозвался тот. – У него такое и в Туле бывало. Сам не однажды видел. Накажет виновного и – отойдет.
– Так в том-то и дело, что этот староста ни в чем не виноват! Ему из округа указывали – он исполнял. Это же несправедливо!
– Справедливости, Вася, вообще нет, и не нам это менять…
Муравьев приказал дать старосте тридцать плетей, чтобы другим неповадно было, и казаки увели бедолагу. Генерал метался по апартаментам, выделенным ему на почтовой станции, и никак не мог успокоиться. Наконец, приказал запрягать и выезжать на Читу. Занял бричку Стадлера и ехал один, с кучером на козлах, молодые тряслись в тарантасе, чем Вася был очень даже доволен: по крайней мере, надеялся, что никто не помешает поговорить с умным товарищем – Андрей был на семь лет старше, по службе много опытней и знал «дядюшку» еще по Тульской губернии. Однако Стадлер и вообще был не очень-то разговорчив, а тут совсем замкнулся и отделывался односложными ответами, чем весьма разочаровал Василия Михайловича, которого буквально распирало от наплыва не находящих выхода благородных гражданских чувств.
Муравьев всю дорогу до Дарасуна – а это больше сорока верст вдоль юго-восточных отрогов Даурского хребта, встречь течению Ингоды – молчал, глядя в суконную спину ямщика, привезшего Стадлера. Тот что-то напевал себе под нос, не обращая внимания на ездока, и генерал-губернатор угрюмо радовался, что никто не заглядывает ему в лицо, пугаясь мрачного настроения, которое терзало Муравьева с тех минут, когда он среди привезенных бумаг увидел письмо от Катрин и, конечно, первым делом прочитал его. Известие об утрате нерожденного ребенка отозвалось уколом в сердце, но, вообще-то, не так чтобы очень сильно – он еще не успел ощутить себя отцом; умом понимал, что где-то во чреве (какое жутко корявое слово!) его единственной и ненаглядной растет и зреет кто-то совершенно непредставимый, но уже называемый нежно и ласково – дитя; умом понимал, однако любви к нему не испытывал, вполне резонно считая, что всему свое время: вот родится, заплачет или улыбнется, скажет «папа» – тогда и прирастет к сердцу.
Не родится… не улыбнется… не прирастет…
Однако письмо ввергло Николая Николаевича в глубокий омут расстройства, как только он представил себе состояние Катрин, а чтобы представить его, не требовалось никаких усилий – каждая строчка, написанная ее рукой, была пропитана пронзительной болью невосполнимой утраты и собственной вины за эту утрату. В этом омуте он и барахтался, захлебываясь невыразимым сочувствием к страданию любимой и понимая, что никакие слова не уменьшат его сейчас – только время, одно лишь время способно излечить ее измученную душу, да еще, пожалуй, если, даст бог, зародится новое дитя. Вон Волконские потеряли уже родившихся сына и дочь, Трубецкие – двух сыновей и две дочери, но ни Мария Николаевна, ни Екатерина Ивановна не пали духом, а снова и снова принимали дорогое семя и выращивали в себе новую жизнь.
Но к мыслям о времени-лекаре и прекрасном материнском примере Волконской и Трубецкой, обожаемых Катрин, Николай Николаевич пришел уже в пути после Карымского, а вся неприглядная история со старостой случилась до того, именно тогда, когда душа его была истерзана мыслями о несчастной жене и металась в ярости от собственного бессилия – тут и подвернулся бедолага-староста. Нашел, думал генерал, на ком отыграться – не на виновниках, что сидят в округе, в Верхнеудинске, а на жертве. Справедливо – ничего не скажешь! А как теперь исправлять? Хотел же Вася остановить позорище – и Васе досталось. И что за характер такой поганый – налететь, рубануть, а потом разглядывать – кого и за что рубанул – и терзаться, что сделал совсем не то и не так, как надо бы. Ладно, когда исправить можно, пусть даже поступившись гордостью, но восстановив собственную честь, а чем и как вот эту опрометчивость – со старостой – загладить? Э-эх…
2
В Читу приехали поздним вечером или ранней ночью – по темноте. Остановились, как обычно, на постоялом дворе при почтовой станции. Генерал-губернатор намерен был повстречаться здесь с декабристом Дмитрием Иринарховичем Завалишиным, о котором был весьма наслышан от Волконских, Трубецких и Муханова с Поджио. Правда, мнения их были далеко не однозначны: в них смешивалось уважение к его знаниям и заслугам, признание личного мужества, достоинства и стойкости перед лицом выпавших на их общую долю испытаний с неприязнью к его высокому самомнению и скандальной категоричности суждений.
– Вам, уважаемый Николай Николаевич, надо обязательно встретиться с этим очень и очень незаурядным человеком, – говорил Сергей Григорьевич Волконский. – Вряд ли кто лучше него знает Забайкальский край, и советы его могут быть весьма полезны. Но будьте осторожны в отношениях: Дмитрий Иринархович злопамятлив и к прощению даже простой забывчивости не склонен. Особенно в отношении своей персоны.
Вполне возможно, думал Муравьев, ворочаясь на неудобной кровати, не самые лучшие отношения Завалишина с товарищами по несчастью имеют причиной обычную несправедливость. Ведь он, ни в каком противоправном обществе не участвуя и в день восстания на Сенатской вообще пребывая в отпуске в Симбирской губернии, тем не менее, был наказан каторгой едва ли не жесточе всех. Поначалу присудили вечную, затем сроки дважды сокращали – до пятнадцати и тринадцати лет с последующим поселением. И вот он уже почти десятилетие живет в захудалой Чите. В чем же причина столь сурового к нему отношения? Ведь сначала Дмитрий Иринархович пробыл под арестом менее двадцати дней и был освобожден, а через полтора месяца неожиданно вновь попал за решетку и тогда уже его раскатали по максимуму. Не за то же, что он, будучи еще мальчишкой-мичманом, написал письмо императору Александру о каком-то «Ордене восстановления»! Письмо это, насколько стало известно Муравьеву, никаких последствий не возымело и вообще история с ним случилась за три года до злосчастного декабря. Муханов Петр Александрович предположил, что виноват брат Дмитрия Иринарховича Ипполит, злой гений многих декабристов: написал на них донос, но и сам, наравне с другими, попал на каторгу. При воспоминании об Ипполите генерал-губернатор поморщился: младший Завалишин и его подставил – имя это было упомянуто в доносе Пятницкого. Так вот, по словам Петра Александровича, этот Ипполит после смерти отца, пользуясь тем, что старший брат два года находился в кругосветном плавании на фрегате «Крейсер», завладел наследным сельцом в Казанской губернии, а далее, желая избавиться от брата-конкурента, мог навалить на него такие измышления, от которых тот не смог очиститься при всем своем старании.
А ведь, наверное, так и было, подумалось Муравьеву. Ради собственности иные люди способны на всяческие мерзости, и примеров тому несть числа. Как хорошо, что у него с братьями ничего подобного даже и в мыслях не возникало! Они с Валерианом привыкли довольствоваться армейским жалованьем, которое скудностью своей приучило их жить по средствам; Александр тоже не роскошествовал на службе гражданской, хотя и пользовался доходом с унаследованного села. Зато теперь все трое живут не то что без обид, но, наоборот, – в родственной любви и согласии.