В этот день боярин никого не принимал. Надо было отдышаться с дороги. Ожидавшим селянам его служка объявил: «Завтра, завтра». Назавтра первой явилась Ульяна. Хоромы боярина выглядели старо. Могучие брёвна, из которых они были сложены, за долгий свой век почернели. Здание просело и слегка накренилось. Но внутри оно выглядело довольно добротно. Да и проживать там было удобно. Толстые брёвна летом не пропускали тепло, а зимой холод. Вот и сейчас, когда за окном стояла нестерпимая жара, внутри была спасительная прохлада.
После такого променада
[5] боярин спал как убитый. Проснувшись, он ещё понежился на пуховой перине, но, почувствовав голод, сбросил босые ноги на пол. Широкие дубовые половицы одарили его прохладой. Он прошлёпал по ним до угла, где стояла бадья с холодной водой. Над ней, на стене, висел корчик
[6]. Он снял его, почерпнул водицу и, наклонившись над ветловым корытцем, обдал лицо, а второй вылил на спину. Утиральником обтёрся и, накинув рубаху, двинул в застольню. Там его уже ждал накрытый стол. Отведав грибочков, жаренного в сметане карпа, обсосав рёбрышки молодого кабанчика и запив холодным хреновым квасом, боярин, сытно рыгнув, направился в горницу для разбора накопившихся у селян жалоб.
Когда он вошёл, то увидел, что там его дожидалась пока только одна женщина. Он про себя усмехался, подметив, что она тщательно принарядилась. На ней был цветастый сарафан и поверх шугай. На голове платок, нависший над глазами и прятавший её подбородок.
— Это ты, Ульяна, — хозяин не то спросил, не то утвердительно произнёс.
— Я! Я! — залепетала она от счастья, что он её узнал. — Да вота пришла к те, наш спаситель и милостивый господин, — она поклонилась ему несколько раз, — може, я в чём-то не права, но рассуди и заступись за бедную.
— Ну, уж и бедная, — улыбнувшись одной стороной лица, сказал барин, садясь в старое потёртое кресло, на высокой спинке которого некогда красовался какой-то зверюга, сочетающий в себе львиную гриву, пасть медведя, а тело скорее рыси. — Щас, подожди, — сказал он, тряхнув русыми, постриженными в кружок, волосами. — Эй!
Дверь приоткрылась и просунулась головёнка какого-то пацана.
— Скажи Гришке, пущай идёт.
Головёнка исчезла. Вскоре зашёл со взлохмаченными волосами и в расстёгнутой до пупа рубахе моложавый мужичишка. В руках бумага, гусиное перо и сосудик с булькаюшейся жидкостью. Он гордился тем, что сам её готовил из сажи, яиц и глины. Упавшие космы обнажили плешину во всю голову. Она была у него удлинённой, с двумя макушками. Поставив своё добро на стол, он привычным движением руте забросил космы на плешину. Только после этого посмотрел на просительницу. Глаза у него были умные, уши большие. Умел быстро принимать нужные для хозяина решения. За это тот его ценил.
— Садись, — кивком головы боярин показал ему на ослоп.
Григорий был у него всем: и писарчуком, и казначеем, и лекарем. Был честен, неподкупен. Но была и одна слабость: любил крепкое. Всё равно какое: бражка, медок. Боярин прощал бедного пропойцу за его другие качества. Сколько раз, правда, и прогонял. Для острастки. Но замены найти не мог и возвращал. Тот каялся, клялся, что больше не будет пить. Но....
— Чё у тебя? — боярин посмотрел на Ульяну.
— Батюшка, кормилец ты наш, спаситель....
— Хватит! — грубовато остановил он её. — Зачем пришла?
— А... да вот. Моих дитятев... чуть етот аспид... изувечил.
— А где они? — вставил Григорий, глядя в окно.
Боярин намёк своего служки понял.
— Да, где они?
— Щас! — Ульяна, чуть приподняв подол, ринулась к двери.
Вскоре за ней вошли дитяти. В дверном проёме им пришлось наклонить головы. Первый, видать, старший, был с перевязанной щекой. У второго подвязана рука не совсем чистой тряпицей. Третий был с костылём. А четвёртый... У него был такой фингал, что закрывал весь глаз. Глядя на эту команду, боярин не мог сдержать смеха.
— Дитяти! — смеясь и показывая на них пальцем, он смотрел на Григория.
И тот не мог сдержать смеха. Отсмеявшись, спросил:
— Так сколько их было, этих аспидов?
— Да один! — надрывным, слёзным голосом ответила Ульяна.
Боярин переглянулся с писарчуком.
— Один! — не без удивления переспросил Осип.
— Да, один — повторила она.
— За что?
— Да... етот аспид... Ягор хотел лишить дочку мою, Марфу, невинности.
— Невинности?
— Да, да... вот те крест! — Ульяна взмахнула рукой, но креститься не стала.
— Где твоя... как её?
— Чё... привести? — Ульяна смотрит на боярина.
— Приведи, — кивнул тог головой.
Вскоре она привела дочь. Та вошла робко, с низко склонённой головой, отчего коса упала и едва не волочилась по полу. Когда они подошли, боярин приказал:
— А ну, красавица, подыми-ка голову. Глаза твои хочу видеть.
Марфа, подняв голову, так и прожгла боярина своими глазищами. Тот даже заёрзал в кресле. А в голове зазвенело: «Хороша девка! Хороша!» Посуровив, он спросил глуховатым голосом:
— Скажи, мать правду сказала, что тот аспид... как его...
— Да Егор, — подсказал писарчук.
— Егор, правда, хотел лишить тебя... чести?
— Кто... Егор? — дочь посмотрела на мать. — Да чтоб Егор... матушка... Да ты не права! — Марфа зарыдала.
Плач её был такой искренний, такой сердечный, что боярин не выдержал и приказал:
— Ты, Ульяна, отведи её! — сказав, он посмотрел на Григория.
— Пущай приведут аспида! — не без улыбки сказал Григорий.
А дома у Прасковьи беда. Егор второй день не поднимался с постели. «Хворый, что ли?» — думает мать. Но сколько она ни прикладывали ладонь ему на лоб, тот был холодный. Если Прасковья начинала его расспрашивать, в ответ слышала одно:
— Отстань, матушка!
Походит, походит мать вокруг — и опять к Егору. И опять тот же ответ. Не выдержала — и к Ивану, который шил хомут.
— Да я — то чё... зови Милантию.
Милантия, древняя старуха, на селе слыла как лучшая знахарка.
— Да, наверно, пойду. Ты не против, ежели ей курицу дам?
— Ту, которая плохо несётся, — ответил Иван, шилом прокалывая очередную дырку.
Но до знахарки дело не дошло. С боярского двора прибежал холоп и потребовал, чтобы Егор срочно шёл к боярину.
— К боярину?! — не без испуга спросила Прасковья. — Зачем?
Тот только пожал плечами.