В то же время я принялась серьезно за уроки русского языка; в учителя мне был дан Василий Андреевич Жуковский, в то время уже известный поэт, слишком поэтичный, чтобы быть хорошим учителем. Вместо того чтобы корпеть над изучением грамматики, какое-нибудь отдельное слово рождало идею, идея заставляла искать поэму, а поэма служила предметом для беседы; таким образом проходили уроки. Поэтому русский язык я постигала плохо, и, несмотря на мое страстное желание изучить его, он оказывался настолько трудным, что я в продолжение многих лет не имела духу произносить на нем цельных фраз.
Брат мой все еще гостил у нас; по вечерам наш маленький Двор собирался в моем кабинете; мы читали или играли.
Я познакомилась с двумя дамами, которые часто бывали на этих вечерах: Кутузовою – женою того, который сопровождал моего жениха в Англию в качестве ментора; другою же была княгиня Трубецкая, молодая женщина моих лет, красавица собою, умница и очень осторожная, бывшая замужем за некрасивым стариком, обожавшим ее, впрочем.
Графиня Орлова (Анна Алексеевна) с первого же дня моего приезда в Петербург выказала мне столько дружеского сострадания и жалости (так как молодая принцесса, оторванная от семьи, в новой для нее стране и среди нового мира казалась ей вполне достойной сочувствия), что сразу расположило меня к ней. Я часто видалась с нею в Москве; ей был пожалован императорский портрет для ношения 12 декабря 1817 года, и хотя она была еще очень молода и притом чуть ли не самая богатая из русских аристократок, но не пожелала выйти замуж.
Я бывала часто у Императрицы Елизаветы, которая относилась ко мне в то время весьма дружественно.
Моя кузина Мария Вюртембергская также часто посещала нас. Мы обедали или проводили вечера у Maman; по воскресеньям бывал обед, на который приходилось являться в платьях со шлейфами, и такой же парадный вечер, на котором можно было умереть с тоски.
Под Рождество при нашем маленьком Дворе случилось событие, о котором я должна упомянуть в нескольких словах: наш маршал К. А. Нарышкин делал ежеминутно неприятности моему мужу: за малейшую шутку он сердился до того, что зеленел, желтел от злости. Кроме того, он пытался не раз делать великому князю неуместные замечания даже на мой счет. Человек в высшей степени желчный, он иногда впадал в змеиную злость; все ненавидели его и удалялись при его приближении… Одним словом, я чувствовала, что не могу быть покойной, пока этот человек будет при нашем Дворе. Иметь в таком маленьком кружке постоянно возле себя человека, который кляузничает, говорит со злым умыслом колкости, было невыносимо, и хотя многие принимали в нем участие, но у меня хватило характера поставить на своем и добиться того, чтобы он оставил это место. Я думаю, меня за это осуждали и находили характер мой недостаточно покладистым, но я сознавала, что это вопрос слишком важный: тут дело шло о мире, о спокойствии в нашем доме; я исполнила свой долг и никогда в этом не раскаивалась. Последствия доказали, что характер у меня был довольно покладистый. Жена Нарышкина, Мария Яковлевна, столь же красивая, сколько кроткая и добрая. Нарышкин покинул наш Двор, и на его место был назначен граф Моден.
В это время Аракчеев был самым главным советником при Императоре. Он был необходим ему и работал с ним ежедневно. Через его руки проходили почти все дела. Этого человека боялись, его никто не любил, и я никогда не могла понять, каким способом он сумел удерживаться в милости у Императора Александра до самой его кончины.
«Александра Федоровна с дочерью Марией на берегу Черного моря». Художник Петр Соколов. 1829 г.
Другою личностью, пользовавшеюся особою милостью и дружбою Императора Александра, был князь Александр Николаевич Голицын. Проведя молодость бурно, он отличался впоследствии особою набожностью. Таково же было и настроение Императора. Великие события 1812, 1813 и 1814 годов глубоко потрясли его ум; до той поры он был суетен и легкомыслен в вопросах религии. Баронесса мадам Крюднер повлияла на него в том же смысле; почва была хорошо подготовлена и принесла плоды. Кроме того, с князем Голицыным Императора связывала с молодых лет давнишняя дружба; князь состоял камергером при его Дворе, когда Александр был еще только Великим князем, и первый питал ко второму вполне искреннюю и непреходящую привязанность. Я чувствовала себя приятнее в обществе Голицына, нежели Аракчеева, который говорил только по-русски и внушал мне какой-то инстинктивный страх. В то время много говорили о военных поселениях, основанных всего какой-нибудь год назад по мысли самого Государя; осуществление этой затеи было возложено на Аракчеева и производилось далеко не с кротостью, а напротив того – грубым и жестоким образом, что вызывало неудовольствие в бедных крестьянах. По пути нам попадались там и сям жители некоторых деревень, коленопреклоненные и умолявшие о том, чтобы не изменяли их положения (то есть не обращали бы в военных поселян).
В конце декабря брат покинул меня. Я проводила его с грустью и почувствовала новый прилив тоски по поводу разлуки с отцом, братьями и сестрами – то была ужасная минута! Но, пережив ее, я еще более сблизилась с моим Николаем, почувствовала, что в нем одном имею поддержку и опору в новой моей родине, а нежность его вполне вознаградила меня за все, мною утраченное. Мы читали вместе «Коринну» и «Малек Аделя», и я с наслаждением вспоминаю об этой мирной жизни в течение последних месяцев, предшествовавших моим родам!
1818 год
Мы выезжали очень мало; при Дворе не было ни одного вечернего собрания, но часто давались обеды. По воскресеньям обедали обыкновенно у Maman в платьях со шлейфами и на вечер появлялись опять в том же костюме; вечер проводили у нее в беседе и в игре в макао. Признаюсь, вечера эти ужасно мне наскучили, по сравнению с воскресным препровождением времени в Берлине, где мы резвились, болтали и оживленно веселились, и я теперь с трудом могла скрывать свою скуку. Общество на этих собраниях бывало ужасно древнее, в стиле рококо: старые, полуслепые сенаторы, вельможи времен Императрицы Екатерины, находившиеся в отставке лет по двадцати или тридцати!
В марте Император уехал в Варшаву, где должен был произойти первый сейм со времени учреждения нового царства Польского с тех пор, как ему была дарована конституция. Речь, произнесенная Императором при открытии сейма, наделала немало шуму; упомяну о ней лишь затем, чтобы напомнить, как некоторые слова этой речи громко отозвались в русских сердцах, возбудив ложные надежды. Отголосок этот был настолько силен, что давал себя чувствовать и много еще лет спустя, и отчасти оказался причиною мятежа, сопровождавшего восшествие на престол моего Николая. Эти политические вопросы занимали меня тогда весьма мало: надежда сделаться матерью всецело переполняла мое сердце. Эта минута наконец наступила!
На Святой неделе, когда колокола своим перезвоном славословили праздник Воскресения, в среду, 17 апреля 1818 года, в чудный весенний день, я почувствовала первые приступы родов в 2 часа ночи. Призвала акушерку, затем вдовствующую Государыню: настоящие боли начались лишь в 9 часов, а в 10 часов я услышала крик моего первого ребенка!