– Клянусь Зевсом, нет.
– Однако не следует, чтобы к власти приходили те, кто прямо-таки в нее влюблен. А то с ними будут сражаться соперники в этой любви.
– Несомненно.
– Кого же иного заставишь ты встать на страже государства, как не тех, кто вполне сведущ в деле наилучшего государственного правления, а вместе с тем имеет и другие достоинства и ведет жизнь более добродетельную, чем государственные деятели?
– Никого.
– Хочешь, рассмотрим, каким образом получаются такие люди и с помощью чего можно вывести их наверх, к свету, подобно тому как, по преданию, некоторые поднялись из Аида к богам?
– Очень хочу!
– Но ведь это не то же самое, что перевернуть черепок; тут надо душу повернуть от некоего сумеречного дня к истинному дню бытия; такое восхождение мы, верно, назовем стремлением к мудрости.
– Конечно.
– Не следует ли нам рассмотреть, какого рода познание способствует этому?
– Да, это надо сделать.
Разделы наук, направленных на познание чистого бытия
– Так какое же познание, Главкон, могло бы увлечь душу от становления к бытию? Но чуть только я задал этот вопрос, мне вот что пришло на ум: разве мы не говорили, что [будущие философы] непременно должны в свои юные годы основательно знакомиться с военным делом?
– Говорили.
– Значит, то познание, которое мы ищем, должно дополняться еще и этим.
– То есть чем?
– Оно не должно быть бесполезным для воинов.
– Конечно, не должно, если только это возможно.
– Как мы уже говорили раньше, их воспитанию служат у нас гимнастические упражнения и мусическое искусство.
– Да, это у нас уже было.
– Между тем гимнастика направлена на то, что может как возникать, так и исчезать, – ведь от нее зависит, прибавляется ли или убавляется крепость тела.
– Понятно.
– А ведь это совсем не то, искомое, познание.
– Нет, не то.
– Но быть может, таково мусическое искусство, которое мы разобрали раньше?
– Но именно оно, если ты помнишь, – сказал Главкон, – служило как бы противовесом гимнастике, ведь оно воспитывает нравы стражей: гармония делает их уравновешенными, хоть и не сообщает им знания, а ритм сообщает их действиям последовательность. В речах их также оказываются родственные этим свойства мусического искусства, будь то в произведениях вымышленных или более близких к правде. Но познания, ведущего к тому благу, которое ты теперь ищешь, в мусическом искусстве нет вовсе.
– Как это удачно ты мне напомнил: действительно, ничего такого в нем нет, как мы говорили. Но, милый Главкон, в чем могло бы оно содержаться? Ведь все искусства оказались грубоватыми.
– Конечно. Какое же еще остается познание, если отпадают и мусическое искусство, и гимнастика, и все остальные искусства?
– Погоди-ка. Если, кроме них, мы уже ничем не располагаем, давай возьмем то, что распространяется на них всех.
– Что же это такое?
– Да то общее, чем пользуется любое искусство, а также рассудок и знания, то, что каждый человек должен узнать прежде всего.
– Что же это?
Счет и число как один из разделов познания чистого бытия
– Да пустяк: надо различать, что такое один, два и три. В общем, я называю это числом и счетом. Разве не так обстоит дело, что любое искусство и знание вынуждено приобщаться к нему?
– Да, именно так.
– А военное дело?
– И для него это совершенно неизбежно.
– Презабавным же полководцем выставляет Агамемнона Паламед в трагедиях! Обратил ли ты внимание, что Паламед – изобретатель чисел – говорит там про себя, что это именно он распределил по отрядам войско под Илионом, произвел подсчет кораблей и всего прочего, как будто до того они не были сосчитаны? Видно, Агамемнон не знал даже, сколько у него самого ног, раз он не умел считать! Каким уж там полководцем может он быть, по-твоему?
– Нелепым, если только это действительно было так.
– Призна́ем ли мы необходимой для полководца эту науку, то есть чтобы он умел вычислять и считать?
– Это крайне необходимо, если он хочет хоть что-нибудь понимать в воинском деле, более того, если он вообще хочет быть человеком.
– Но замечаешь ли ты в этой науке то же, что и я?
– А именно?
– По своей природе она относится, пожалуй, к тому, что ведет человека к размышлению, то есть к тому, что мы с тобой ищем, но только никто не пользуется ею действительно как наукой, увлекающей нас к бытию.
– Что ты имеешь в виду?
– Попытаюсь объяснить свою мысль. Но как я для самого себя устанавливаю различие между тем, что ведет нас к предмету нашего обсуждения, а что нет, это ты посмотри вместе со мной, говоря прямо, с чем ты согласен, а с чем нет, чтобы мы могли таким образом яснее разглядеть, верны ли мои догадки.
– Так указывай же мне путь.
– Я указываю, а ты смотри. Кое-что в наших восприятиях не побуждает наше мышление к дальнейшему исследованию, потому что достаточно определяется самим ощущением; но кое-что решительно требует такого исследования, поскольку ощущение не дает ничего надежного.
– Ясно, что ты говоришь о предметах, видных издалека, как бы в смутной дымке.
– Не очень-то ты схватил мою мысль!
– Но о чем же ты говоришь?
– Не побуждает к исследованию то, что не вызывает одновременно противоположного ощущения, а то, что вызывает такое ощущение, я считаю побуждающим к исследованию, поскольку ощущение обнаруживает одно нисколько не больше, чем другое, ему противоположное, все равно, относится ли это ощущение к предметам, находящимся вблизи или к далеким. Ты поймешь это яснее на следующем примере: вот, скажем, три пальца – мизинец, безымянный и средний…
– Ну да.
– Считай, что я говорю о них как о предметах, рассматриваемых вблизи, но обрати здесь внимание вот на что…
– На что же?
– Каждый из них одинаково является пальцем – в этом отношении между ними нет никакой разницы, все равно, находится ли он с краю или посредине, белый ли он или черный, толстый или тонкий и так далее. Во всем этом душа большинства людей не бывает вынуждена обращаться к мышлению с вопросом: «А что это, собственно, такое – палец?», потому что зрение никогда не показывало ей, что палец одновременно есть и нечто противоположное пальцу.
– Конечно, не показывало.
– Так что здесь это, естественно, не побуждает к размышлению и не вызывает его.
– Естественно.