– Пожалуйста, говори, а о его родителе ты нам расскажешь в дальнейшем.
– Хотелось бы мне быть в состоянии отдать вам целиком этот мой долг, а не только проценты, как теперь. Но взыщите пока хоть проценты, то есть то, что рождается от самого блага. Однако берегитесь, как бы я нечаянно не провел вас, представив неверный счет.
– Мы остережемся по мере сил. Но ты продолжай.
– Все же только заручившись вашим согласием и напомнив вам о том, что мы с вами уже говорили раньше да и вообще нередко упоминали.
– А именно?
– Мы считаем, что есть много красивых вещей, много благ и так далее, и мы разграничиваем их с помощью определения.
– Да, мы так считаем.
– А также, что есть прекрасное само по себе, благо само по себе и так далее в отношении всех вещей, хотя мы и признаем, что их много. А что такое каждая вещь, мы уже обозначаем соответственно единой идее, одной для каждой вещи.
– Да, это так.
– И мы говорим, что те вещи можно видеть, но не мыслить, идеи же, напротив, можно мыслить, но не видеть.
– Конечно.
– Посредством чего в нас видим мы то, что мы видим?
– Посредством зрения.
– И не правда ли, посредством слуха мы слышим все то, что можно слышать, а посредством остальных чувств мы ощущаем все, что поддается ощущению?
– Ну и что же?
– Обращал ли ты внимание, до какой степени драгоценна эта способность видеть и восприниматься зрением, созданная в наших ощущениях демиургом?
– Нет, не особенно.
– А ты взгляни на это вот как: чтобы слуху слышать, а звуку звучать, требуется ли еще нечто третье, так, что, когда оно отсутствует, ничто не слышится и не звучит?
– Ничего третьего тут не нужно.
– Я думаю, что и для многих остальных ощущений – но не для всех – не требуется ничего подобного. Или ты можешь что-нибудь возразить?
– Нет, не могу.
– А разве ты не замечал, что это требуется для зрения и для всего того, что можно видеть?
– Что ты говоришь?
– Какими бы зоркими и восприимчивыми к цвету ни были у человека глаза, ты ведь знаешь, он ничего не увидит и не различит цвета, если будет пользоваться своим зрением без наличия чего-то третьего, специально для этого предназначенного.
– Что же это, по-твоему, такое?
– То, что ты называешь светом.
– Ты прав.
– Значит, немаловажным началом связуются друг с другом зрительное ощущение и возможность зрительно восприниматься; их связь ценнее всякой другой, потому что свет драгоценен.
– Еще бы ему не быть!
– Кого же из небесных богов можешь ты признать владычествующим над ним и чей это свет позволяет нашему зрению всего лучше видеть, а предметам – восприниматься зрением?
– Того же бога, что и ты, и все остальные. Ведь ясно, что ты спрашиваешь о Солнце.
– А не находится ли зрение по своей природе вот в каком отношении к этому богу…
– В каком?
– Зрение ни само по себе, ни в том, в чем оно возникает – мы называем это глазом, – не есть Солнце.
– Конечно, нет.
– Однако из орудий наших ощущений оно самое солнцеобразное.
– Да, самое.
– И та способность, которой обладает зрение, уделена ему Солнцем как некое истечение.
– Конечно.
– Значит, и Солнце не есть зрение. Хотя оно – причина зрения, но само зрение его видит.
– Да, это так.
– Вот и считай, что я утверждаю это и о том, что порождается благом, – ведь благо произвело его подобным самому себе: чем будет благо в умопостигаемой области по отношению к уму и умопостигаемому, тем в области зримого будет Солнце по отношению к зрению и зрительно воспринимаемым вещам.
– Как это? Разбери мне подробнее.
– Ты знаешь, когда напрягаются, чтобы разглядеть предметы, озаренные сумеречным сиянием ночи, а не те, цвет которых предстает в свете дня, зрение притупляется, и человека можно принять чуть ли не за слепого, как будто его глаза не в порядке.
– Действительно, это так.
– Между тем те же самые глаза отчетливо видят предметы, освещенные Солнцем: это показывает, что зрение в порядке.
– И что же?
– Считай, что так бывает и с душой: всякий раз, когда она устремляется туда, где сияют истина и бытие, она воспринимает их и познает, что показывает ее разумность. Когда же она уклоняется в область смешения с мраком, возникновения и уничтожения, она тупеет, становится подверженной мнениям, меняет их так и этак, и кажется, что она лишилась ума.
– Похоже на это.
– Так вот, то, что придает познаваемым вещам истинность, а человека наделяет способностью познавать, это ты и считай идеей блага – причиной знания и познаваемости истины. Как ни прекрасно и то и другое – познание и истина, но, если идею блага ты будешь считать чем-то еще более прекрасным, ты будешь прав. Как правильно было считать свет и зрение солнцеобразными, но признать их Солнцем было бы неправильно, так и здесь: правильно считать познание и истину имеющими образ блага, но признать что-либо из них самим благом было бы неправильно: благо по его свойствам надо ценить еще больше.
– Каким же ты считаешь его несказанно прекрасным, если, по твоим словам, от него зависят и познание, и истина, само же оно превосходит их своей красотой! Но конечно, ты понимаешь под этим не удовольствие?
– Не кощунствуй! Лучше вот как рассматривай его образ…
– Как?
– Солнце дает всему, что мы видим, не только возможность быть видимым, но и рождение (γένεσιν), рост, а также питание, хотя само оно не есть становление (γενεσιν).
– Как же иначе?
– Считай, что и познаваемые вещи не только могут познаваться лишь благодаря благу, но оно дает им и бытие, и существование, хотя само благо не есть существование, оно – за пределами существования, превышая его достоинством и силой.
Тут Главкон очень забавно воскликнул:
– Аполлон! Как удивительно высоко мы взобрались!
– Ты сам виноват, – сказал я, – ты заставляешь меня излагать мое мнение о благе.
– И ты ни в коем случае не бросай этого; не говоря уж о другом, разбери снова это сходство с Солнцем – не пропустил ли ты чего.
– Ну, там у меня многое пропущено.
– Не оставляй в стороне даже мелочей!
– Думаю, их слишком много; впрочем, насколько это сейчас возможно, постараюсь ничего не пропустить.
Мир умопостигаемый и мир видимый