– Мне тоже так кажется.
– Значит, – сказал я, – остается рассмотреть свойства песнопений и мелической поэзии.
– Очевидно.
– Какими они должны быть и что нам надо о них сказать – это уж всякий выведет из сказанного ранее, если только мы будем последовательны.
Главкон улыбнулся.
– Я лично, Сократ, – сказал он, – пожалуй, не из этих всяких, потому что не очень-то схватываю сейчас, что именно должны мы утверждать. Впрочем, я догадываюсь.
– Во всяком случае, – сказал я, – ты прежде всего смело можешь утверждать, что в мелосе есть три части: слова, гармония и ритм.
– Да, это-то я могу утверждать.
– Поскольку там есть слова, мелос в этом нисколько не отличается от слов без пения, то есть он тоже должен согласовываться с теми образчиками изложения, о которых мы только что говорили.
– Это верно.
– И слова должны сопровождаться гармонией и ритмом.
– Как же иначе?
– Но мы признали, что в поэзии не должно быть причитаний и жалоб.
– Да, не должно.
– А какие же лады свойственны причитаниям? Скажи мне – ты ведь сведущ в музыке.
– Смешанный лидийский, строгий лидийский и некоторые другие в таком же роде.
– Значит, их надо изъять, – сказал я, – они не годятся даже для женщин, раз те должны быть добропорядочными, не то что для мужчин.
– Конечно.
– Стражам совершенно не подходят опьянение, изнеженность и праздность.
– Разумеется.
– А какие же лады изнеживают и свойственны застольным песням?
– Ионийский и лидийский – их называют расслабляющими.
– Так допустимо ли, мой друг, чтобы ими пользовались люди воинственные?
– Никоим образом. Но у тебя остается еще, пожалуй, дорийский лад и фригийский.
– Не разбираюсь я в музыкальных ладах, но ты оставь мне тот, который подобающим образом подражал бы голосу и напевам человека мужественного, находящегося в гуще военных действий и вынужденного преодолевать всевозможные трудности; когда он терпит неудачи, ранен, или идет на смерть, или его постигло какое-либо иное несчастье, а он стойко, как в строю, переносит свою участь.
Оставь еще и другой музыкальный лад для того, кто в мирное время занят не вынужденной, а добровольной деятельностью, когда он либо в чем-нибудь убеждает – бога ли своими молитвами, человека ли своими наставлениями и увещаниями, – или о чем-то просит, или, наоборот, сам внимательно слушает просьбы, наставления и доводы другого человека и потому поступает разумно, не зазнается, но во всем действует рассудительно, с чувством меры и довольствуясь тем, что получается.
Вот эти оба лица – «вынужденный» и «добровольный» – ты и оставь мне: они превосходно подражают голосам людей несчастных, счастливых, рассудительных, мужественных.
– Но ты просишь оставить не что иное, как те лады, о которых я и говорил сейчас.
– Таким образом, в пении и мелической поэзии не потребуется ни многоголосия, ни смешения всех ладов?
– Мне кажется, что нет.
– Значит, мы не будем готовить мастеров, делающих тригоны, пектиды и всякие другие инструменты со множеством струн и ладов?
– По-видимому, нет.
– Ну а мастеров по изготовлению флейт и флейтистов допустишь ты в наше государство? Разве это не самый многоголосый инструмент, так что даже смешение всех ладов – это лишь подражание игре на флейте?
– Ясно, что это так.
– У тебя остаются лира и кифара – они будут пригодны в городе, в сельских же местностях, у пастухов, были бы в ходу какие-нибудь свирели.
– Так показывает наше рассуждение.
– Мы не совершаем, – сказал я, – ничего необычного, когда Аполлона и его инструменты ставим выше Марсия и его инструментов.
– Клянусь Зевсом, – отвечал он, – это, по-моему, так.
– И клянусь собакой, – воскликнул я, – мы и сами не заметили, каким чистым снова сделали государство, которое мы недавно называли изнеженным.
– Да ведь мы действуем рассудительно, – сказал он.
– Давай же очистим и все остальное. Вслед за гармониями возник бы у нас вопрос о ритмах – о том, что не следует гнаться за их разнообразием и за всевозможными размерами, но, напротив, надо установить, какие ритмы соответствуют упорядоченной и мужественной жизни. А установив это, надо обязательно сделать так, чтобы ритм и напев следовали за соответствующими словами, а не слова – за ритмом и напевом. Твоим делом будет указать, что это за ритмы, как ты сделал раньше относительно музыкальных ладов.
– Но клянусь Зевсом, я не умею объяснить. Я еще, приглядевшись, сказал бы, что имеется три вида стоп, из которых складываются стихотворные размеры, вроде как все лады образуются из четырех звучаний, но какой жизни какие из них подражают – этого я не могу сказать.
– Об этом, – сказал я, – мы посоветуемся с Дамоном, а именно какие размеры подходят для выражения низости, наглости, безумия и других дурных свойств, а какие ритмы надо оставить для выражения противоположных состояний. Я смутно припоминаю, что слышал, как Дамон называл и какой-то составной плясовой военный размер, одновременно дактилический и героический, но не знаю, как он его строил и как достигал равномерности повышений и понижений в стихе, складывающемся из краткостей и долгот. Помнится, Дамон называл и ямб, и какую-то другую стопу – кажется, трохей, где сочетаются долготы и краткости. В некоторых случаях его порицание или похвала касались темпов стопы не менее, чем самих ритмов, или того и другого вместе, впрочем, мне этого не передать. Все это, как я и говорю, предоставим Дамону – ведь это требует долгого обсуждения. Или твое мнение иное?
– Нет, клянусь Зевсом.
– Но вот что по крайней мере ты можешь отметить: соответствие между благообразием и ритмичностью, с одной стороны, и уродством и неритмичностью – с другой.
– Да, конечно.
– Подобным же образом ритмичность отвечает хорошему слогу речи, а неритмичность – его противоположности. То же самое и с хорошей или плохой гармонией, раз уж ритм и лад, как недавно говорилось, должны следовать за речью, а не речь за ними.
– Действительно, они должны сообразоваться со слогом.
– А способ выражения и сама речь разве не соответствуют душевному складу человека?
– Конечно.
– Но ведь все прочее соответствует речи?
– Да.
– Значит, ладная речь, благозвучие, благообразие и ладный ритм – это следствие простодушия (εύηυεία): не того недомыслия (άνοιαν), которое мы, выражаясь мягко, называем простодушием, но подлинно безупречного нравственно-духовного склада.