«Господи, помоги! Помоги мне, пожалуйста!» — шептала я, подходя к своему дому. — Только бы все оказалось не так!»
В доме стояла тишина. Валентина не было. Я посмотрела на часы — да, рановато. Мелькнула мысль: подойти к проходной, подкараулить его и проследить, куда он пойдет. Хотя… конечно, пойдет туда, где сейчас его дочь. Она же хворает. И ничего удивительного, кстати, в этом не будет.
Я выпила чаю и легла в кровать. Кажется, я тоже слегка простудилась — погодка никого не жалела. Сильно разболелась голова, и я хотела уснуть. Уснуть, чтобы забыть об этом кошмаре.
Проснулась я от того, что услышала шум. Я быстро вскочила и бросилась в коридор.
В коридоре стоял Валентин, держа в руках старый чемодан.
Увидев меня, он растерялся. Я тоже замерла, неотрывно глядя на чемодан.
— Что это? — одними губами спросила я, почти не слыша себя. — Что это, слышишь? Ответь!
Валентин опустил голову:
— Это… мать ее, — почти беззвучно произнес он. — Понимаешь, родная мать! Как ты не можешь понять?!
Валентин сделал шаг к двери, и тут я закричала:
— Понять? А что я должна понять? Что ты бросаешь меня? Что ты кидаешься к ней? По первому зову? К той, кто предал вас? Обоих — тебя и Дину? Ты все ей прощаешь? Ты говоришь, что мать — это она? А я тогда — кто? Нет, ты ответь! Кто я тебе и Дине? И ты еще смеешь меня упрекать, что я чего-то не понимаю?
Я плохо помню, что было тогда. Очень плохо. Помню — кажется, помню, — что он просил меня замолчать. Просил понять и простить. Просил замолчать — наверное, я очень кричала. Просил, а я все кричала. Потом он сделал шаг к двери, а я упала на пол и схватила его за ноги. «Не пущу! — кричала я. — Не пущу, слышишь, ты?»
А дальше я плакала, голосила, умоляла не оставлять меня, грозила самоубийством…
Помню его последнюю фразу: «Господи, что ты себе позволяешь? Не ожидал я такого… Да еще — от тебя! Где твое достоинство, Лида?»
Кажется, я потеряла сознание. Очнулась на полу, на том же месте, где хватала его за ноги, — у порога.
Достоинство? А что это за штука? И с чем его едят, это достоинство?
Вот я… Я не знаю…
Я плохо помню те дни. Помню, что иногда открывала глаза и видела, как день сменяется ночью. А ночь уступает дню. Возле кровати я нашла стакан с протухшей водой — наверное, принес дед Антон. Он же поставил и ведро возле моей кровати.
Иногда сквозь пелену сна или забытья мне казалось, что я слышу чье-то дыхание и чую застарелый запах крепкого табака. Наверное, это тоже был он, мой хозяин. Мне помнится, что он трепал меня за плечо и гладил по голове. Или мне это казалось…
Проснулась я — или пришла в себя, — когда услышала голос бабки Моти, она стояла возле меня и ругала деда Антона: что ж он, старый осел, не позвал ее раньше? Ждал, пока девка помрет?
Баба Мотя долго охала, причитала, кряхтела, пыталась меня приподнять и напоить сладким чаем, но чай стекал по моему подбородку, заливался за ворот рубашки, и я тихо плакала, словно больной и усталый ребенок.
Потом все затихло, и я снова уснула — словно провалилась в свою преисподнюю. В свое чистилище, в свой ад.
Потом меня разбудил чужой голос и странный резкий запах — я встрепенулась и очнулась. Человек в белом халате держал у моего лица вату с какой-то жидкостью. По запаху я поняла — нашатырь. Потом меня подняли с кровати и положили на холодные клеенчатые носилки, пахнувшие смертью и болью. Я вообще тогда очень остро воспринимала все запахи — все эти ощущения мои утроились и лишили меня покоя. Я все время плакала и зажимала нос.
Помню, что меня положили в машину, и она поехала быстро, торопясь, беспощадно тряся меня на колдобинах и кочках, и я снова ревела и умоляла меня отпустить.
— Куда? — наклонился надо мной мужчина в белом халате.
А я заплакала еще сильнее, потому что ответить на этот вопрос не смогла.
Конечно, меня отвезли в больницу. Палата была длинной, бесконечной и вдалеке сияло окно, занавешенное белоснежной марлей. В руке у меня торчала игла и шланг, тянувшийся в капельнице. Мне хотелось повернуться на другой бок, но я не решилась. «Почему, — часто думала я позже, — почему я боялась, что из вены вырвется игла и меня больше не будет?»
Значит, я все еще держалась за эту постылую жизнь? Выла как раненая волчица и хваталась за острые края моей пропасти поломанными когтями? Хотя какая я там волчица? Я — облезлая и беспомощная, беззубая, обессилевшая и драная шакалиха, пусто тявкающая по сторонам и вызывающая только брезгливость и жалость.
Меня даже никто не боится — потому что я жалка и смешна. И противна всем окружающим.
Сколько я отлежала в больнице — не помню. Помню, что приходила ко мне баба Мотя и пыталась накормить меня жидким супом, но я отворачивалась и мотала головой — суп тоже пах! Чем? Да супом, чем же еще! Обычным куриным супом! Но этот запах мне был тоже противен.
Помню, что кормили меня через зонд, а я вырывалась и норовила ударить сестру. Но сил совсем не было, и я только вяло махала руками. А сестра сначала смеялась, а потом разозлилась и ударила меня по руке.
Еще приходила историчка Нина Игнатьевна, сидела напротив и с интересом вглядывалась в мое лицо. Я отвернулась. Она ушла, подбодрив меня на прощанье, и в палате остро запахло апельсинами.
Мне даже захотелось съесть дольку, но, как только я ее проглотила, меня тут же вырвало.
Через две недели меня решили выписывать. Я слышала, как врач говорил бабке Моте, что нужно сообщить моей родне. Бабка Мотя плакала и отвечала, что сообщать-то некому — родни у нее нет, доктор! Был муж, да и тот сбежал. Одна она на всем белом свете!
Врач подумал и сказал:
— Нуу… не знаю! Тогда сообщите на работу, что ли? Она ведь учительница? Я не ошибаюсь? Пусть придумают что-то. Ну, например… — он замолчал, — оформят ее в интернат… для душевно больных.
Мне стало так страшно, что я сильно зажмурила глаза и начала горячо просить Бога, умолять просто, чтобы он меня поскорее забрал.
Через пару дней меня забрал не Господь, а бабка Мотя. Наняла старую, раздолбанную машину, меня уложили на заднее сиденье — как что-то неживое — и повезли к ней. У дома нас ждал дед Антон, и они все вместе, с шофером и Мотей, уложив меня на старое одеяло, потащили в дом.
На улице уже было холодно, и я увидела, что уже лежит снег — белый, пушистый, чистый. — Он сверкал на солнце, играл гранями разных оттенков и восхитительно пах свежестью и новизной. Это был первый запах, которому я обрадовалась.
Меня уложили на диван, на чистое и свежее, тоже пахнувшее снегом белье, мягкую подушку. И я застонала от удовольствия.
Потом долго спала, а когда проснулась, попросила чаю и хлеба — горбушку белого, намазанную маслом и присыпанную песком. Так делала мне в детстве моя баба, и это было моим любимым лакомством.