Стоял ноябрь, трава местами покрылась инеем. Мне вскоре должно было исполниться тринадцать, но я знал, что на бар-мицву
[9] не буду стоять в синагоге вместе с другими мужчинами и произносить слова молитвы, хотя в те годы, когда я еще был послушным сыном, меня научили древнееврейскому языку, и я знал его очень хорошо. Темные воды реки текли среди бурой листвы, но полная луна освещала все не хуже солнца. Дома как такового у меня не было – весь Нью-Йорк служил мне домом, близких не было тоже, потому что я их покинул. Но в эту ночь, похоже, сбылась мечта, теплившаяся во мне с тех пор, как я потерял веру, – я открыл для себя мир, где не было никого из тех, кого я знал в прежней жизни, людей в черных шляпах, преданных делу, которое больше не было моим, хотя когда-то я тоже хотел вступить на этот путь. Если бы я оставался послушным сыном, то, возможно, спал бы ночью спокойно вместо того, чтобы шататься по улицам и пивным, сталкиваясь с неприятностями и бедами потерявшихся людей, попадая в руки женщин, готовых на все за несколько центов, и не бродил бы по лесам, где в высокой траве расхаживают цапли.
На высоком берегу я заметил какой-то огонек и направился к нему. Возможно, это Бог призывает меня, как он призывал Моисея в пустыне, подумал я. Возможно, он хочет вразумить меня и наказать за мое грехопадение. Я выслеживал людей и крался за ними, как тень. Я фиксировал все их проступки и прегрешения. Я ничем не жертвовал и ничем не дорожил, и в итоге стал одним из тех странных существ, о которых я слышал, големом – соломенным чучелом, пустым внутри. Пробираясь через подлесок, я вспугивал фазанов, которые вспархивали у меня из-под ног. Трудно было представить, что шумные улицы Нижнего Манхэттена находятся всего в нескольких часах ходьбы от этого сохранившегося куска дикой природы. Тюльпанные деревья достигали двухсот футов в высоту. Говорили, что в этих местах водятся даже медведи, которые приходят сюда со склонов Палисадов по льду вместе с лисами, ондатрами, оленями и дикими индейками, когда Гудзон зимой замерзает. Я вспомнил украинские леса, где на деревьях куковали кукушки, а в темноте среди ветвей летали совы. Несколько раз, когда я был еще совсем маленьким, мы с отцом ночевали в лесу. Именно тогда, прислушиваясь к голосам леса, я утратил способность спать спокойно.
Я задумался над причинами моей бессонницы. Может быть, такова была воля Божья? Если бы я мог нормально спать, я не стоял бы в этот вечер на опушке рощи искривленных лжеакаций. Холодный пар моего дыхания поднимался в морозном воздухе. Перед собой я увидел человека в белой рубашке и черных брюках. Голова его была покрыта куском мешковины, создававшей некое темное пространство. Рядом с ним стоял деревянный сундук, наполненный фотографическими принадлежностями – воронками, банками с растворами и реактивами. Там же было ведро с водой для промывки и несколько стеклянных пластинок для печатания изображений. Незнакомец смотрел в окуляр большой камеры, установленной на треноге в траве. Он фотографировал деревья в лунном свете и не замечал меня. В это время послышался шум птичьей драки. Человек вынырнул из-под мешковины и, увидев меня, пришел в гнев. У него была длинная борода и длинные седые волосы, завязанные сзади кожаным ремешком. Он замахал руками, отгоняя меня.
– Уходи! – крикнул он. – Оставь меня в покое.
Но было поздно. Я увидел свет. Все вокруг осветилось. Я хотел посмотреть в окуляр его камеры. Я хотел этого так сильно, что в груди было больно. Там был новый, неизвестный мне мир, мир красоты, благодаря которому я мог забыть все, чего я успел навидаться за то короткое время, что я провел на земле.
ЧЕРЕЗ НЕСКОЛЬКО НЕДЕЛЬ я ушел из дома. С собой я взял очень немногое – новое пальто, пару ботинок, которые я купил, и часы, некогда принадлежавшие сыну фабриканта. С ними я не расстался бы ни за что, потому что они напоминали мне, почему я решил идти своим путем. Я сунул пачку ассигнаций под молитвенник отца. Воспользуется он ими или нет – его дело. Я поднял с пола пуховое стеганое одеяло и сложил его, зная, что никогда больше не буду спать на нем. Оно было сшито мамиными руками. Но я прогнал мысли о ней. Жить, цепляясь за остатки сгоревшего прошлого, невозможно. В своих снах я часто оставлял прошлое позади, дверь захлопывалась за мной, и я не мог ее отпереть. И вот я собирался сделать то же самое в реальной жизни. На фабрике юноши моего возраста начинали участвовать в рабочем движении, пытаясь изменить мир, но и их мир я не мог принять, он казался мне тюрьмой. Хочман обходился со мной по справедливости и возлагал на меня большие надежды, но я не предупредил его о том, что ухожу. Не видел в этом необходимости. Если он действительно был таким мастером по розыску пропавших, за какого себя выдавал, ему ничего не стоило определить мое местонахождение.
Имя фотографа было отпечатано на деревянном сундуке с фотопринадлежностями. Его звали Мозес Леви. Он был одним из наших, приехавших с Украины, и в этом относительно узком мире мне было нетрудно его найти. В конце концов, это была моя специальность. Адрес студии Леви отыскался в книгах Соломона, секретаря Хочмана. К услугам фотографа прибегали, когда праздновали свадьбы. Мне вспомнилось, что я вроде бы видел его изящную фигуру, склонившуюся над камерой в Зале любви. В России Леви считался большим художником, здесь же ему приходилось зарабатывать на жизнь, запечатлевая брачные церемонии.
Я направился к реке, в Челси, ибо именно там жил и работал выдающийся мастер – в мезонине над конюшней, который он переоборудовал под мастерскую. Я поднялся по лестнице и постучал в дверь мастерской, но не услышал никакого ответа. Но я так легко не сдавался – иначе не нашел бы ни одного пропавшего. Я постучал сильнее. Я был решителен, и меня нелегко было смутить и сбить с пути. Возможно, мои манеры можно было назвать несносными. Я умел встряхнуть людей и заставить их разговориться, хотя единственное, чего они хотели, – отделаться от меня. Я продолжал стучать в дверь. Спустя некоторое время она чуть приоткрылась, и сквозь щель на меня уставился сердитый глаз старика. Возможно, он узнал меня, а может, просто принял за одного из слишком назойливых посетителей.
– Убирайся! – проворчал он. – Я тебя не приглашал. Тебе тут нечего делать.
Но я так не считал, ибо он указал мне путь. Он открыл мне новый светлый мир, на который не падала тень Ладлоу-стрит и всех тех мест, где я промышлял. После той встречи на реке мне удавалось иногда заснуть на несколько часов, что у меня плохо получалось прежде. Теперь мне снилось, что я фотографирую, и я впервые в жизни ложился, предвкушая сон.
Во сне я создавал свой собственный мир, абсолютно новый. Для начала я стал ночевать за небольшую плату в конюшне, расположившись на сене рядом с лошадьми.
– Смотри, чтобы я не пожалел об этом! – предупредил меня хозяин конюшни, тревожившийся за своих лошадей. В Нью-Йорке в то время было больше конокрадов, чем на всем Диком Западе. Я клятвенно обещал ему, что он не пожалеет, и он, на мое счастье, поверил мне. Уже давно наступила зима, стояли сильные морозы. У меня появился частый сухой кашель. Мне исполнилось тринадцать лет, вид у меня был взъерошенный и, возможно, даже пугающий. Ростом я вымахал в шесть футов два дюйма и был такой худой, что на запястье можно было все кости пересчитать. Хотя я голодал и еще больше исхудал, я весь состоял из мускулов и сухожилий. Темные волосы ниспадали мне на плечи, как принято у ортодоксов, но в первую же ночь на конюшне я остриг их портновскими ножницами так коротко, что череп просвечивал. Таким образом я отметил начало новой жизни. Теперь я был непохож на наших мужчин, чьи длинные волосы и бороды должны демонстрировать их веру и покорность Богу. Пил я из поилки для лошадей, а когда голод совсем одолевал меня, я отправлялся на пристань у Двадцать третьей улицы, ловил там пропитавшуюся нефтью рыбу и поджаривал ее на костре прямо позади конюшни. По ночам я громко кашлял и, наверное, мешал спать фотографу. Булыжные мостовые были запорошены снегом, лошади стонали во сне, и я стонал вместе с ними, несчастный и почти отчаявшийся.