— А кому же? — продолжает веселиться отец. — Одним, значит, можно, а другим возбраняется?
Тем временем я уже нацепил сталинскую повязку и подливаю масла в огонь:
— А если я сейчас выйду с ней на улицу и всенародно зарыдаю? Вот потеха будет!
— Замолчи! Ничего святого в тебе нет! — в сердцах плюёт мама. — Весь в отца, лишь бы поржать, а что потом будет — неважно. Так тот десять лет в лагерях просидел и до сих пор не знает за что, а ума-разума так и не набрался. Ей-богу, договорится до того, что снова упекут.
— Не упекут, — усмехаюсь я и сдёргиваю повязку, — сейчас времена другие.
— Много ты знаешь! Будто стукачи на белом свете перевелись! — Из комнаты показывается отец, и на его лице уже не осталось даже следа прежнего веселья. — Ты вот что, сын, особо не болтай, мало ли что мы дома между собой говорим. А то ляпнешь где-нибудь…
— Не маленький уже! — огрызаюсь я и скрываюсь в своей комнате.
Разговаривать о стукачах мне совсем не хочется, потому что знаю: затронь больную для отца тему, и он заведётся, начнёт долго и многословно пересказывать события давно минувших дней, вспоминать свою горькую и неудавшуюся судьбину. Да и что весёлого может рассказать бывший офицер-фронтовик, побывавший в окружении и угодивший в советские лагеря за то, что спасся и не погиб, а уже там заработавший дополнительный срок благодаря доносу какого-то подонка? Обо всём этом он долгое время молчал, а потом, видимо, решил, что я уже повзрослел, и выдал всё разом. А теперь уже и остановиться не может…
Скоро должен позвонить Виктор, и нужно хотя бы морально подготовиться к разговору с ним.
Но Виктор в тот вечер так и не позвонил.
Ночью мне опять снился колодец. Но этот сон уже не был таким, как обычно.
Я снова падал и летел в чёрной бездонной пустоте, но в самый последний момент, когда удавалось зацепиться за скользкие стенки и заглянуть вверх, мне неожиданно почудилось, что если постараться, я сумею перевернуться и миллиметр за миллиметром подтянусь, а там, глядишь, выберусь.
И вот я, затаив дыхание и истекая липким холодным потом, понемногу изгибаюсь и как можно сильнее вжимаюсь в стену, чтобы при неловком движении ненароком не соскользнуть.
Всё ближе светящийся овал деревянного колодезного сруба. Но он настолько мал и далёк, а сил всё меньше и меньше, что отчаяние начинает душить меня. Кажется, что уже ничего никогда не изменить и лучше держаться в этой зыбкой неподвижности, чтобы хоть на какие-то минуты отсрочить неминуемое падение.
Боль и злоба захлёстывают меня. Злоба за то, что всё складывается так неудачно, а ведь я ничем не хуже других и мог бы жить как остальные, если бы — парадокс! — не плёлся в хвосте у всех, не боялся стать самим собой, не боялся выделиться из общей массы… За это и расплачиваюсь.
Я беззвучно кричу и судорожно сжимаю кулаки, а они неумолимо скользят по холодным камням, обдирающим кожу своими невидимыми выступами. И вот я снова падаю, но уже не могу дотянуться до стен, как ни стараюсь…
Утром у меня раскалывается голова и такое гадкое состояние, будто я до глубокой ночи пьянствовал в случайной и скучной компании, а сейчас, не выспавшись, должен идти на работу. Я распахиваю форточку, но свежий воздух, хлынувший сквозь смятую штору, сегодня меня не бодрит.
На часах уже восьмой час, пора и в самом деле на работу.
Повсюду на улице и в троллейбусе только и разговоров о смерти Брежнева. Флаг на здании райисполкома приспущен и перевит чёрной лентой. Слегка накрапывает дождик, и вообще погода под стать моему настроению.
Но в бюро тишина и спокойствие. Репродуктор, работавший в обычные дни с утра до вечера, сегодня выключен, чтобы не отравлять настроение окружающих бесконечно льющейся траурной музыкой. И без того мины у всех кислые.
— Кого, по-твоему, изберут генсеком? — заговорщически спрашивает меня Евгения Михайловна, выглядывая из-за кульмана.
Я пожимаю плечами и углубляюсь в чертёж. Лучше всего отмолчаться, потому что моё мнение её нисколько не интересует и нужно лишь для затравки разговора. Сей животрепещущий вопрос наверняка детально обсуждается моими коллегами с самого утра, и у Евгении Миха йловны определённо имеется своя кандидатура, которую она будет отстаивать с пеной у рта.
— Нам-то, простым смертным, какая разница? — выдавливаю я. — Там, наверху, виднее.
— Какие все скрытные пошли! — обижается Евгения Михайловна, и её крашеные букли возмущённо подрагивают. — Сейчас, можно сказать, судьба государства решается, а вам на всё наплевать! Ну и молодёжь!
— Так уж и наплевать! — скалю я зубы и зачем-то припоминаю: — Скажите, а вы плакали, когда Сталин умер? И повязку траурную на рукаве носили?
Евгения Михайловна удивлённо таращит на меня глаза и поспешно исчезает за кульманами. Подобные параллели ей явно не по вкусу. О прошлом говорить, пожалуй, ещё опасней, чем о будущем.
Отлично, на ближайшие несколько минут я обеспечен тишиной. Но наивно полагать, что она так легко от меня отвяжется. В течение дня Евгения Михайловна ещё не раз подойдёт со своими расспросами и комментариями, ведь вчера я так неосмотрительно выдал свою военную тайну. Теперь она, вероятно, считает, что я знаю что-то ещё и набиваю себе цену, отмалчиваясь.
Если бы настроение у меня было чуть лучше, я не упустил бы случая от души повеселиться и наплёл бы ей на полном серьёзе вагон и маленькую тележку самых правдоподобных небылиц. Уж кого-кого, а её я разыгрываю частенько. Но сегодня мне веселиться не хочется.
Посидев немного за своим кульманом и заточив в раздумьях пару карандашей, я перебрался в курилку. Сегодня здесь многолюдно как никогда. В густых табачных облаках мелькают какие-то неясные тени, оживлённо беседующие друг с другом. О чём — понятно. Других тем сегодня просто нет.
Все с любопытством поглядывают на меня, и в этом опять нет никакой загадки. Слухи в нашем бюро разносятся молниеносно, и я, без сомнений, сегодня герой дня, если, конечно, не считать августейшего усопшего. Все ждут от меня чего-то свеженького, как от оракула, доносящего новости с горних вершин. Но я смиренно присаживаюсь в уголке, демонстративно не обращая ни на кого внимания, и задумываюсь.
Опрометчиво я поступил вчера, ох, опрометчиво. Я уже не раз пожалел об этом. Если слух о моей болтливости дойдёт до Виктора или его коллег, то их покорному слуге не поздоровится. Откуда мне знать, один ли я такой в нашем бюро или есть ещё кто-то? И ведь есть непременно, только Виктор об этом никогда не скажет. Глупо залетать из-за такой мелочёвки. Тоже себе — великий разоблачитель шпионов, не сумевший подержать язык за зубами каких-то пару часов…
Рядом со мной осторожно присаживается шеф, который никогда в жизни не курил и всячески избегал курилки, а сегодня, вероятно, поддался всеобщему ажиотажу и явился в этот маленький пресс-центр — рассадник свободолюбия и новостей местного и вселенского масштабов.