Пусть Отто не такой известный и у него нет телохранителей, но его губы пахнут медом, и, когда обнимаешь парня, по крайней мере, хотя бы не кажется, что в тесто руками угодила.
Резкая боль оборвала мысли.
Когда она прекратилась и Ева почувствовала, как то самое, твердое и мучившее, выскользнуло из нее, фюрер едва слышно пробормотал:
– Гели.
А потом сразу же закашлялся:
– Ге-ге, кхе-кхе.
Но все равно хотелось плакать, и не только потому, что живот, развороченный и порванный, нестерпимо болел. Ева все услышала. И все поняла. Жалкая уловка любовника лишь подлила масла в огонь.
– Мы поужинаем, – довольно пробормотал фюрер в ее шею. – А потом я распоряжусь, чтобы тебя отвезли домой. У меня завтра много выступлений, я хочу подготовиться и как следует отдохнуть. Лучший сын немецкого народа должен всего себя отдавать на благо Германии.
Несмотря на вскипающие слезы обиды, Ева чуть не удержалась от хохота.
Лучший сын Германии! Если этот – лучший, то как выглядит худший? Лучший нашелся, ну-ну! Надо же, какого высокого он о себе мнения, этот толстый, расползшийся старикашка. Непонятно только, почему его все слушаются, подчиняются, толпами ходят на митинги, где фюрер, брызгая слюной и размахивая руками, произносит свои занудные речи…
У него было одно выступление.
Потом другое.
И сто двадцать пятое.
Ева просматривала газеты: Адольф Гитлер приезжал куда угодно, только не в Мюнхен.
Какое счастье! Не надо ей этой улитки в своем рту, горячего кола между ног и имени другой вместо благодарности за подаренную невинность.
Жаль, что это произошло. Конечно, Отто или какой-нибудь другой парень, за которого она выйдет замуж, не будет в восторге от того, что супруга не является девственницей. Но ничего – как-нибудь всегда можно выкрутиться. И сейчас на такие вещи смотрят куда спокойнее, все-таки не старые времена на дворе. Ильзе рассказывала, что у нее с мужем тоже все после помолвки, еще до свадьбы случилось…
Фюрер передавал при случае конфеты, скромные букеты, небольшие сувениры. Гофман возбужденно потирал руки. А Ева думала, что все между ней и Ади кончено. Что она ему при встрече честно признается: прошла любовь, и поделать ничего уже нельзя.
– Нацисткая подстилка! Дешевая шлюха! Тебе место в публичном доме!
Отец кричал больше часа. Хлестал ее по щекам, вцепился в волосы.
Не мог не кричать. Большей обиды, более сильного оскорбления ему нанести было невозможно…
Папа всегда повторял: «Пока мои дочери не выйдут замуж – я должен следить за ними. Я отвечаю перед их избранниками. Мои дочери должны быть честными и порядочными девушками».
И вот – узнал.
Разумеется, истерика.
– Ты не знаешь, с кем ты связалась! Это мразь, чудовище, исчадие ада! – с красным лицом орал он. – И ему ты отдала свою чистоту! И дело не в том, что ты теперь замуж не выйдешь! Ты запятнала себя, погубила!
Потом он устал. И швырнул в лицо анонимное письмо, в котором говорилось: Ева Браун и Адольф Гитлер были близки во время последнего приезда фюрера в Хаус Вахенфельд.
Обижаться на автора письма Ева не стала. Мать Гели, экономка в резиденции, она готовила им еду, стелила постель, а потом, должно быть, напряженно прислушивалась к тому, что происходит. Она была в домике для прислуги, как распорядился Ади? Или пробралась под дверь спальни? А в общем, какая разница. Она отомстила за свою дочь.
Прошла неделя после получения того письма. Гнев Фритца не стихал.
– Подстилка, – цедил сквозь зубы отец, стоило Еве лишь на четверть часа задержаться после работы. – Ого, какой у тебя аппетит! Еще бы, столько по мужикам шляться!
И это – за ужином; мама, Гретль, Ильзе с мужем, все в сборе, все слышат.
– Опять ты вырядилась, словно шлюха!
А новое платье, которое вот так «одобрил» папа, было строгим, длинным, с наглухо закрытой грудью.
Отец никак не мог успокоиться. В голубых глазах его леденела тоска, лицо стало совсем серым, потухшим.
– Поговори с Гитлером, пусть женится на тебе, – советовали мама и Гретль. – Если уж так случилось. Он должен!
Но Ади считал, что он никому ничего не должен.
Какая свадьба! Не удосужился хотя бы записку с приветствием написать! Ева передала ему через Гофмана десятки писем с просьбой встретиться и поговорить. И не получила ни одного ответа.
Чем больше времени проходило после той поездки в занесенный снегом домик в горах – тем больше сходил с ума отец. И постепенно Еве начинало казаться, что она отдала Ади действительно очень много. И ничего не получила взамен, и исправить ничего уже нельзя. Хорошего было так мало – но вот и оно закончилось. А раз так – то зачем жить? Чтобы слышать папино ворчание, вздохи Гофмана, беспомощные неубедительные утешения мамы и сестричек?
А больше ведь нет ничего, кроме этих упреков и одиночества. Одиночества! Даже рядом с Отто, счастливым, радостным, становится только тоскливее. Потому что его сияющие глаза и улыбка напоминают о том, что радоваться такой беззаботной радостью у нее самой уже не получается, никогда больше не получится…
Папин пистолет лежал в ящике, который никогда не закрывался. Родители пошли в кино, Гретль убежала на танцы, и…
Ева не боялась. Была как в тумане, понимая, что вот-вот все свершится. Надо только выждать полчаса, а лучше час. Чтобы убедиться: родные точно ушли, не вернутся.
Достав пистолет, она на секунду задумалась. Прошептала:
– В голову надежно. Но, должно быть, некрасиво. В живот? А если не выйдет?…
Ответ нашелся.
Шея.
Белоснежная теплая шейка, по ней бежит жизнь, уязвимое нежное место. А в гробу рану так легко прикрыть кружевным воротничком или шарфом.
«Боль от выстрела напоминает пекучий ожог, – мелькнуло в угасающем сознании Евы. – Горячо, очень горячо…»
– Ева, малышка, что ты наделала? Глупенькая моя девочка. Как я виноват перед тобой!
В темноте почему-то звучит голос Ади. И еще пахнет свежими влажными розами.
Очень хочется открыть глаза. Попросить, чтобы принесли зеркало, и посмотреть на шею.
«Похоже, я жива, и у меня галлюцинации, – решила Ева, чувствуя, как под тугой повязкой начинает жарко разгораться костер боли. – Меня преследует голос Ади. Да, точно, я ведь слышу его четко. Неужели я и правда люблю фюрера? Мутится в голове».
– На войне, Ева, страшно мне не было. Знаешь, теперь совершенно не понимаю, почему сердце мое не ведало страха. И даже когда я чуть не погиб от отравления горчичным газом…
Галлюцинации не проходили.
Глаза не открывались. Веки и ресницы казались тяжелыми, неподъемными, навсегда приросшими к коже плотными полосками свинца.